Category: общество

Любовь Шапорина: «ПРАВО НА БЕЗЧЕСТЬЕ» (14)


Любовь Васильевна Шапорина.


CARTHAGO DELENDA EST


1946 ГОД


«Судили немцев, по-видимому, первых попавшихся, “стрелочников”. Ольга Андреевна была на одном заседании суда, рассказывает, что одиннадцать мальчишек, простых солдат, с дегенеративными лицами. И ходят слухи, что их уже повесили где-то на Выборгской стороне, на площади, всенародно, и они будто висят три дня. Это говорили шедшие за Галей девочки из ремесленного училища, говорили и хохотали.
Это великая победившая страна!»

5 января 1946 г.

«Получила письмо от Лели с описанием смерти и болезни Алексея Валерьяновича. Это совершенно ужасно. Хочется кричать. Человек проработал все годы революции, работал добросовестно, я видела это в Глухове. И чтобы его, одинокого, разбитого параличом человека, приняли в больницу, надо было его подбросить, оставить одного. И каков же был уход, что весь он был в пролежнях.
Вот она, Сталинская конституция: право на труд, на отдых – ложь. Господи, когда же начнется возмездие? У нас есть только право на рабство».

17 января 1946 г.

«Когда же мы увидим всех, кто этого заслуживает, на скамье подсудимых?
Читая Нюрнбергский процесс, я так живо себе представляю тот будущий процесс, причем предъявленные обвинения будут приблизительно те же. Но истязуемые – свой народ, родной.
Сейчас невероятная шумиха с выборами. Причем глупо и позорно до последней степени. При чем тут выборы, когда выбирать-то не приходится? […] …На листках писались всевозможные ругательства. Будь хоть 2 % – это не играет роли. Выдвинутые личности все равно пройдут в Верховный Совет.
Везде и повсюду тот же camouflage [обман (фр.)]. А сейчас больше, чем когда-либо, т.к. настроение народа известно. […]
А я тихо прошла мимо жизни, я только смотрела на нее, как сквозь решетку парка. Помню решетку Люксембургского сада вечером, когда вдали за деревьями горят огоньки окон. Всегда закрытые сады производили на меня мистическое впечатление. Где-то там далеко за решеткой какая-то таинственная, неведомая жизнь, к которой я побоялась прикоснуться. Не смогла. Не тот темперамент. И кончаю ее в тюрьме. Как я молюсь каждое утро! Не могу больше видеть этой безобразной жизни замученного народа».

8 февраля 1946 г.

«Начальник совсем потерял голову от волнения. Все верхи ходят по квартирам (это Лиговка!) агитировать и безумно боятся бойкота выборов. Начальник О.А. сказал: “Вы понимаете, что это пахнет бедой, голову снимут и мне, и многим другим”. Трясутся за свой партбилет».
9 февраля 1946 г.



«На днях утром ко мне пришла Татьяна Андреевна Шлабович, знаю ее по Детскому Селу, она жила в одном доме со Старчаковыми. Она оставалась в Детском при немцах, ее с дочкой выселили в Гатчино, они ушли в Дедовичи, и затем немцы выслали в Эстонию, Германию, она попала в Лотарингию, тут их взяли американцы, и она оказалась машинисткой в Ангулеме!
Там был советский пункт регистрации. Франция была наводнена русскими партизанами из власовцев! Советские подданные, воевавшие в немецких рядах, при приближении союзников бежали от немцев, присоединялись к французским партизанам и проявляли сказочную отчаянную храбрость. Они одни со своими офицерами завоевывали города. Например, Лимож был взят исключительно русскими, по этому поводу была даже выбита медаль. Но и хулиганили они вовсю. Разбивали бочки с вином, перепивались, били витрины, но французы смотрели на это сквозь пальцы. По ее словам, без русских и американцев Франция никогда бы не справилась с немцами. Ее непосредственным начальником был полковник Неймарк, инженер, очень культурный человек, тоже будто бы из власовцев. И в один прекрасный день его и еще нескольких посадили на самолет и повезли в СССР. О дальнейшей его судьбе она ничего не знает.
Т.А. Колпакова видела в Москве своего двоюродного брата, сына Ани Радецкой. Еще в 41-м году матери сообщили, что он убит. Она превратилась в старуху, я видела ее прошлым летом. И вот в октябре 45-го года он вернулся. Был четыре раза ранен, взят в плен и попал в австрийский госпиталь, где врач был женат на русской. Отношение к нему было прекрасное. Но зато здесь ко всем возвращающимся относятся, как к изменникам, даже раненым. Т.А. звала его в Ленинград, чтобы полечиться. На это он ей сказал: “Тамарёна, держись подальше от репатриируемых!”
Дорогое отечество.
Какая неуверенность в собственном моральном престиже или, вернее, какая уверенность в общем недовольстве, в том, что наша “счастливейшая” страна не выдерживает сравнения с другими по уровню жизни.
Какая близорукость – накапливать такие потенциальные ненависти».

23 февраля 1946 г.



«Я молюсь о том, чтобы Бог вывел Россию из рабства. Об этом молюсь постоянно. И о том, чтобы у меня хватило сил вытянуть эту трудную ношу, что я взвалила себе на плечи, чтобы у меня была возможность помогать многим и чтобы мне увидать братьев и увидать хоть начало рассвета России. Хоть бы забрезжил этот рассвет. Сессия Верховного Совета – ни одного живого слова. Это чудовищно».
29 марта 1946 г.

«В Пасхальное воскресенье ко мне зашла Ирина Владимiровна Головкина, внучка Н.А. Римского-Корсакова, с которой мы познакомились, когда я работала в глазной лечебнице. Тогда, в начале 42-го года, выслали ее сестру Людмилу Троицкую, которая умерла по дороге, не доехав до Иркутска. Ирина Владимiровна рассказала мне теперь причину ареста сестры: у Людмилы Владимiровны была подруга, полька. Она была замужем, очень любила мужа; у нее был поклонник. Этот молодой человек был на учете в психиатрической больнице, у него была мания величия. “Ницше, Гитлер и я”, – говорил он, и очевидно, многое другое.
Его арестовали, нашли письма подруги, арестовали ее, мужа и Людмилу. На допросе Л.В. ставили в вину: какое право имела она не сообщить в НКВД о таких злоумышленниках? Она отвечала, что подруга ее была вполне лояльная советская гражданка, а на слова явно ненормального человека она не обращала внимания. Ее выслали, подругу и ее мужа расстреляли, а молодого человека посадили в психиатрическую больницу. Теперь его отпустили. Он свободен.
Вот как ловили пятую колонну».

27 апреля 1946 г.

«“Кому вольготно, весело живется на Руси?”. Эти слова пришли мне в голову, когда сегодня утром я подошла к окну. Перед домом нашим vis-à-vis – четыре машины. Из ворот выпорхнула очень элегантно одетая дама в сером модном пальто и погрузилась в машину, куда вслед за ней сел человек в штатском. Из ворот смотрел милиционер.
Этот дом чинили осенью немцы, работая день и ночь. Затем появились тюлевые занавеси на окнах, в окнах зажглись люстры, розовые абажуры. Но я еще ни разу в этих комнатах не видела живой души. В воротах никакого va et vien [хождения туда-сюда (фр.)], только иногда выглядывает милиционер. Подъезжают машины. Говорят, что это дом энкавэдэшников».

1 мая 1946 г.



«Вчера вечером состоялось торжественное собрание писателей в Смольном под председательством Жданова. За ним на эстраду вышли Прокофьев, Саянов, Попков, все бледные, расстроенные: в Москве состоялось совещание при участии Сталина, рассматривали деятельность ленинградских писателей, журналов “Звезда” и “Ленинград”, “на страницах которых печатались пошлые рассказы и романы Зощенко и салонно-аристократические стихи А. Ахматовой”.
Полились ведра помоев на того и на другого. Писатели выступали один подлее другого, каялись, били себя в грудь, обвиняли во всем Тихонова, оставил-де их без руководства. Постановили исключить из Союза писателей Анну Ахматову и Зощенко. Их, к счастью, в зале не было.
На московском заседании Прокофьев сказал Сталину: “Но ведь не мы одни, в московских журналах также печатают Ахматову”. На что Сталин ответил: “Мы и до них доберемся”.
Много рассказывала Анна Ивановна, она все записывала. Рядом с ней сидел, по-видимому, чекист. Он все заглядывал на ее писание, и она перешла на армянский. Тогда он ее спросил, на каком это она языке пишет!!
По-видимому, наступил период “торможения” по Павлову, и торможения крепкого. Генералиссимус желает быть верховным главнокомандующим во всех областях. […]
А литература давно в тюрьме. Теперь на нее окончательно надели намордник.
Велено больше не писать исторических романов, лирики, необходимо освещать строительство и восстановление.
Стыд, конечно, не дым…
Но какой удар по самим себе! Победители – в тюрьме. Литература – на прокрустовом ложе. Доколе же, о Господи? После такой войны, я думаю, что писатели запьют и литература замрет совсем. Будет пастись в лопухах.
Да, после того как Зощенко ругали за какое-то произведение, на трибуну вышла Дилакторская и сказала, что она подала ему эту идею. Была она очень бледна, в белом костюме, с палкой. Позади Анны Ивановны какие-то типы кричали: “Тоже заступница!”
Надо не думать, не думать. Писатели – им туда и дорога, какие у нас писатели! Жалкие, трусливые творцы макулатуры. Их не жалко. […]
Неужели я не дождусь рассвета? […]
На другой день слова Жданова: “Зощенко собирался каннибальствовать на прекрасном теле Ленинграда. А вы знаете, кого мы во время блокады называли людоедами?”»

17 августа 1946 г.

«А вокруг волны паники захлестывают все и вся. Период «торможения» расцветает махровым цветом, но на всех производит впечатление предсмертной судороги. После шумной и неприличной расправы с Зощенко и Ахматовой пошли статьи о театре, о критиках, все ослы лягаются как могут.
В театрах полнейшая паника. Никто не знает, что уцелеет из постановок. Снят Пристли, снята “Дорога в Нью-Йорк”. […] В Эстраде сняты рассказы Чехова.
Я представляю себе положение художественных руководителей театров. Вот уж “табак”, в волжском смысле слова, так табак. Под горло подперло. А все, что пишется, – стыдно читать, например: литература должна служить только Партии и государству, не имеет права быть аполитичной; в этом всем что-то до того затхлое, отсталое, тупое. И неприличное.
Снят Капица отовсюду. Будто бы отказался работать над атомной бомбой. Зощенко рассказал Софье Васильевне Шостакович, что на днях к нему пришел заведующий того магазина, в котором он прикреплен, и принес ему большой ящик с консервами. Он просил его принять это и сказал, что когда бы М.М. ни понадобилось что-либо, он всегда будет счастлив ему помочь, так как большой его поклонник.
Это трогательно. Но я боюсь, как бы Софья Васильевна не разгласила это слишком широко, бедный директор магазина отправится тогда куда и Макар телят не гонял.
Симонов рассказал Юрию Александровичу, что дня через два-три после победы под Сталинградом он отправился на те поля, где полегла итальянская дивизия. Легкий снег запорошил трупы убитых. Когда его поражало какое-нибудь лицо – он доставал его документы, знакомился с содержимым. Он увидал лицо поразительной красоты, юноша лет 20-22. Вынул бумаги, оказалось – герцог. На его лице сидел маленький мышонок и грыз его ноздрю. Симонов сказал, что это самое страшное, что он видел за войну».

10 сентября 1946 г.



«Чтобы паника стала общей и чудовищной, распространился слух, что с 15 сентября твердые цены на продукты увеличиваются втрое! Вот уж “наплевизм” так “наплевизм”. (Новое словообразование, выпущенное в постановлении ЦК для всемiрного восхищения [В постановление от 14 августа слово попало из выступления Сталина на заседании Оргбюро ЦК ВКП(б) 9 августа].)
И еще слухи: на Володарском мосту зенитки установили.
Одним словом, все, чтобы злополучный и нищий обыватель потерял последнюю частицу здравого смысла.
Кривое зеркало работает вовсю».

12 сентября 1946 г.

«Запугивание обывателя продолжается, и совершенно ясно ощущается желание именно запугать и потрясти несчастного советского человека. Он превратился в Акакия Акакиевича, но положение его трагичнее. 15 сентября подняли цены невероятно: черный хлеб 3.40 вместо 1.10. Булка вместо 2.95 – 5 и 8 рублей. Мясо 30 (после 10) и т.д.
В это же время Жданов с высоты престола обозвал Ахматову блудницей, и газеты полны призывами к подъему идейности, партийности и т. п. Сегодня вдруг перестали давать по рабочей карточке белый хлеб; отменили его и по литерным и дополнительным карточкам. Можно брать взамен булки муку [1 нрзб.], но масла не дают уже вторую декаду и закрыли дрожжевой завод. Дрожжей нигде нет.
Была вчера у Анны Петровны [Остроумовой-Лебедевой]. Она глубоко возмущена ждановской речью. Как можно оскорблять всенародно женщину! Критикуй поэта, но оскорблять женщину недопустимо. И вот мы не можем написать.
Я ночью составила мысленно очень красноречивое письмо Жданову, в котором я говорю, что такое выступление позор для них и т.д. А потом подумала: если меня вышлют, это не беда, меня это не страшит. Но Васю исключат из студии. Перед ним закроются все дороги, а проку никакого».

28 сентября 1946 г.



«Бедного обывателя, или, вернее, советского раба, продолжают бить обухом по голове: 28-го было сказано, что по дополнительным и литерным карточкам булка заменяется мукой, а 29-го это уже отменили, отменили вообще выдачу муки и крупы по карточкам. Вчера в булочных висели объявления, что 1 октября хлеба не будет, его заменят картошкой. […]
Много арестов. “Работайте побольше, ешьте поменьше”.
Хоть бы дожить до будущего судебного процесса, на котором будут разбираться “преступления против человечности”. […] Какая кара, какое наказание должно постигнуть злодеев, испоганивших русскую жизнь?»

1 октября 1946 г.

«По слухам, были случаи самоубийства. Женщины вешались и оставляли письма: “Кормить нечем, кормите детей сами”. Или: “Муж убит на фронте…”; говорят: рабочие завода Марти послали Сталину письмо с жалобой о непомерно высокой цене на хлеб. Женщины бегают из очереди в очередь, видят пустые прилавки в коммерческих булочных и лабазах и приходят в отчаяние. И есть от чего.
Надоело, и не стоит об этом говорить; не первое потрясение мы переживаем, но страшно за детей…»

4 октября 1946 г.



«Стояла на днях в очереди в нашем литерном магазине. У людей появляется опять тот “ужас в глазах”, который мама когда-то, в начале 20-х годов, наблюдала у приезжающих в Дорогобуж петроградцев и москвичей. Этого “ужаса” не было во время блокады, а появился сейчас от угрозы надвигающегося голода, от безконечных, все новых экспериментов наших правителей. Уныние, безпредельное уныние на лицах. Жизнь непосильна. […]
…Была я на общем собрании секции переводчиков Союза писателей для обсуждения постановления ЦК партии. К счастью, никто ляганьем не занимался, говорили о своих профессиональных делах. А.А. Смирнов приводил примеры неправильно переведенных Пастернаком текстов Шекспира. В переводе надо не только точно переводить смысл и идею автора, но надо, чтобы перевод был идеологически правилен с современной нам точки зрения. Например, у Шекспира в комедии “Два веронца” есть фраза, в которой встречается слово “jew”, т.е. “жид”. Но мы не можем оставить этого выражения. Кто-то предложил заменить “жида” ростовщиком. А.А. предпочел “нехристь”.
Почему, если Шекспир хочет сказать “жид”, мы должны смягчать это?
Вот потому-то я ничему и не верю, что сейчас пишется».

15 октября 1946 г.

«Несчастный народ. В колхозах государство забрало все, вплоть до семенной картошки и хлеба. И это повсеместно, и под Ленинградом (Шурин зять), и на Урале, куда ездил муж Аннушкиной племянницы. Колхозники за трудодни ничего не получили, а мы помогаем другим странам, которые, конечно, не так голодают, как мы.
Наташа Лозинская рассказала, что в книжных лавках и библиотеках изъята вся иностранная литература, изданная после 1917 года. Выписывать научные книги больше не разрешают. Какова неуверенность в самих себе, какой страх перед Западом.
Ольга Абрамовна Смирнова шла по каналу Грибоедова в Госэстраду. У ворот дома стояла карета с решетками в окнах, из двора конвой вел пожилую женщину, элегантно одетую, интеллигентного вида. Вывернув ей руки, толкнули в карету. За ней бежали две молодые женщины; одна из них подбежала к карете: “Мамочка, возьми хоть хлеба”, – подала. Конвойный оттолкнул: “Хочешь, и тебя туда же”. В карете опустилась решетка, захлопнулась дверь, карета уехала. “Мамочка, мамуленька!” – кричала дочь…»

5 ноября 1946 г.



«Из речи Фадеева в Праге: “Я не понимаю, зачем местной газете ‘Свободне Новины’ понадобилось на своих страницах печатать произведения Зощенко и Ахматовой? Зачем нужно собирать объедки с чужого стола, выброшенные в мусорный ящик… такой путь собирания объедков с чужого стола может привести только в болото”. Кто дал ему право так говорить? Какая отвратительная подлость! Писатель, русский интеллигент, поносит своих товарищей за границей, в Праге. Какая чудовищная низость! Таким выступлением можно подорвать всякое уважение к русскому народу. Какое растление нравов! Не могу, физически тошнит. Двадцать девять лет такого страдания, презрение душит».
16 ноября 1946 г.

«Вернулась с перевыборов горкома писателей. За столом президиума сидели Григорьев Н.Ф., известный тем, что составлял резолюцию после доклада Жданова, а незадолго перед тем говоривший, что за четверостишие Ахматовой о победе он готов отдать все стихи остальных современных поэтов; Трифонова Т.К., лягавшая ослиным копытом Ахматову и Зощенко, и Браусевич, подлость которого мне близко известна по его интригам против меня в кукольном театре. А другие?!
Все они, конечно, чекисты; недаром А.О. говорил, что Союз писателей – филиал Большого дома. Вообще, о всех союзах можно сказать то же самое. […]
…Вскоре после выступления Фадеева в Праге, которое меня возмутило и оскорбило до глубины души, я зашла к Анне Андреевне. У нее хороший вид, молодой голос. Я принесла последнюю книжку ее стихов “Из шести книг”. Она мне подписала ее.
Говорили о городе: “Я часто уже не вижу его, настолько он весь во мне, настолько он связан с разными моментами моей жизни, связан с различными людьми”. […] Вообще, по-видимому, ее многие навещают».

26 ноября 1946 г.

«На днях в школе девочкам было объявлено, что кто не внесет 100 рублей за учение (1-е полугодие), не будет допущен в класс[83]. В прошлом году они были освобождены от платы. Я пошла к директорше. Узнала следующее: в этом году страшные строгости. От финотдела ей дали требование уплатить 14 000, а так как она внесла только 8000, ей наложили арест на счет, и она сидит без денег и без дров. За каждого освобожденного от платы надо представить справку. Освобождаются лишь дети убитых офицеров. Только офицеров. Дети убитых солдат и сержантов не освобождаются от платы. Я ахнула. Мне потом объяснили, что это делается для того, чтобы пролетарские дети дальше 7-го класса не шли и не заполняли вузы.


Эмблемы сталинской школы: Новоуральск и Мариинск.
https://guriny.livejournal.com/157879.html


Ездила 14-го в Детское, на кладбище. […] По дороге все те же мучительные колхозные разговоры. За 10, больше, за 12 лет никто ничему не выучился. Жительница Ярославской области рассказывала, как их замучили льном, как и озимые и яровые хлеба осыпаются, пока они сдают лен, все то же, что было и в 1934 году, когда мы с Васей жили в Суноге. Женщина ехала в Новолисино.
Другая заметила: “Ну, в Новолисино только по несчастному случаю ездят”. Оказывается, и там концлагерь. Женщина ехала туда именно “по несчастному случаю”, разыскивать своего брата.
Это постоянная, незаживающая, мучительная рана.
Мы живем, простите, не в тюрьме, как я иногда говорила, мы живем на бойне. В стране морлоков. Сколько исчезнувших людей! Тонут, и вода вновь затягивается зеленой ряской».

18 декабря 1946 г.


Л.В. Шапорина «Дневник». Т. 2. М. 2017.


Продолжение следует.

«ИХ ДОЛЖНО РЕЗАТЬ ИЛИ СТРИЧЬ»


Джордж Оруэлл (1903–1950).


НАШ МIР И ЕГО СКРЕПЫ


«День и ночь телекраны хлещут тебя по ушам статистикой, доказывают, что у людей сегодня больше еды, больше одежды, лучше дома, веселее развлечения, что они живут дольше, работают меньше и сами стали крупнее, здоровее, сильнее, счастливее, умнее, просвещеннее, чем пятьдесят лет назад. Ни слова тут нельзя доказать и нельзя опровергнуть».
Дж. ОРУЭЛЛ.


«…Пролам, если бы только они могли осознать свою силу, заговоры ни к чему. Им достаточно встать и встряхнуться – как лошадь стряхивает мух. Стоит им захотеть, и завтра утром они разнесут партию в щепки. Рано или поздно они до этого додумаются. Но!..
Он вспомнил, как однажды шел по людной улице, и вдруг из переулка впереди вырвался оглушительный, в тысячу глоток, крик, женский крик. Мощный, грозный вопль гнева и отчаяния, густое “А-а-а-а!”, гудящее, как колокол. Сердце у него застучало. “Началось! – подумал он. – Мятеж! Наконец-то они восстали!”
Он подошел ближе и увидел толпу: двести или триста женщин сгрудились перед рыночными ларьками, и лица у них были трагические, как у пассажиров на тонущем пароходе. У него на глазах объединенная отчаянием толпа будто распалась: раздробилась на островки отдельных ссор. По-видимому, один из ларьков торговал кастрюлями. Убогие, утлые жестянки – но кухонную посуду всегда было трудно достать. А сейчас товар неожиданно кончился.
Счастливицы, провожаемые толчками и тычками, протискивались прочь со своими кастрюлями, а неудачливые галдели вокруг ларька и обвиняли ларечника в том, что дает по блату, что прячет под прилавком. Раздался новый крик. Две толстухи – одна с распущенными волосами – вцепились в кастрюльку и тянули в разные стороны. Обе дернули, ручка оторвалась.
Уинстон наблюдал с отвращением. Однако какая же устрашающая сила прозвучала в крике всего двухсот или трехсот голосов! Ну почему они никогда не крикнут так из-за чего-нибудь стоящего!
Он написал:
Они никогда не взбунтуются, пока не станут сознательными, а сознательными не станут, пока не взбунтуются.
Прямо как из партийного учебника фраза, подумал он.
Партия, конечно, утверждала, что освободила пролов от цепей. До революции их страшно угнетали капиталисты, морили голодом и пороли, женщин заставляли работать в шахтах (между прочим, они там работают до сих пор), детей в шесть лет продавали на фабрики.
Но одновременно, в соответствии с принципом двоемыслия, партия учила, что пролы по своей природе низшие существа, их, как животных, надо держать в повиновении, руководствуясь несколькими простыми правилами. В сущности, о пролах знали очень мало. Много и незачем знать. Лишь бы трудились и размножались – а там пусть делают что хотят.
Предоставленные сами себе, как скот на равнинах Аргентины, они всегда возвращались к тому образу жизни, который для них естествен, – шли по стопам предков. Они рождаются, растут в грязи, в двенадцать лет начинают работать, переживают короткий период физического расцвета и сексуальности, в двадцать лет женятся, в тридцать уже немолоды, к шестидесяти обычно умирают.
Тяжелый физический труд, заботы о доме и детях, мелкие свары с соседями, кино, футбол, пиво и, главное, азартные игры – вот и все, что вмещается в их кругозор. Управлять ими несложно. Среди них всегда вращаются агенты полиции мыслей – выявляют и устраняют тех, кто мог бы стать опасным; но приобщить их к партийной идеологии не стремятся.
Считается нежелательным, чтобы пролы испытывали большой интерес к политике. От них требуется лишь примитивный патриотизм – чтобы взывать к нему, когда идет речь об удлинении рабочего дня или о сокращении пайков. А если и овладевает ими недовольство – такое тоже бывало, – это недовольство ни к чему не ведет, ибо из-за отсутствия общих идей обращено оно только против мелких конкретных неприятностей. Большие беды неизменно ускользали от их внимания. […]
Во всех моральных вопросах им позволено следовать обычаям предков. Партийное сексуальное пуританство на пролов не распространялось. За разврат их не преследуют, разводы разрешены.
Собственно говоря, и религия была бы разрешена, если бы пролы проявили к ней склонность. Пролы ниже подозрений».



«Хитросплетения партийной доктрины ее не занимали совсем. Когда он рассуждал о принципах ангсоца, о двоемыслии, об изменчивости прошлого и отрицании объективной действительности, да еще употребляя новоязовские слова, она сразу начинала скучать, смущалась и говорила, что никогда не обращала внимания на такие вещи. Ясно ведь, что все это чепуха, так зачем волноваться? Она знает, когда кричать “ура” и когда улюлюкать, – а больше ничего не требуется. Если он все-таки продолжал говорить на эти темы, она обыкновенно засыпала, чем приводила его в замешательство. Она была из тех людей, которые способны заснуть в любое время и в любом положении. Беседуя с ней, он понял, до чего легко представляться идейным, не имея даже понятия о самих идеях. В некотором смысле мiровоззрение партии успешнее всего прививалось людям, не способным его понять. Они соглашаются с самыми вопиющими искажениями действительности, ибо не понимают всего безобразия подмены и, мало интересуясь общественными событиями, не замечают, что происходит вокруг. Непонятливость спасает их от безумия. Они глотают всё подряд, и то, что они глотают, не причиняет им вреда, не оставляет осадка, подобно тому как кукурузное зерно проходит непереваренным через кишечник птицы».


Джордж Оруэлл «1984» (1949).

Любовь Шапорина: «ПРАВО НА БЕЗЧЕСТЬЕ» (13)


Любовь Васильевна Шапорина.


CARTHAGO DELENDA EST


1945 ГОД


«Опять новый год. Что он нам сулит? Полегчает или не полегчает?
Хочется европейской жизни, как воды жаждет человек в пустыне. Свободной, достойной человеческой жизни, понятие о которой у нас утрачено».

1 января 1945 г.

«У нас должны избрать Патриарха. Наша Церковь, как центр Православия, начинает играть большую международную политическую роль, нужен хороший Патриарх. Синод предложил нашего Алексия – Сталин отвел эту кандидатуру (у нас Церковь не зависит от государства?). Тогда предложили Вениамина Алеутского, который в продолжение всей войны посылал огромные средства от американских православных в фонд обороны!
Вениамин согласился приехать в Москву, но не меняя свое американское подданство (умный, по-видимому, мужик, понимающий, с кем имеет дело). Отвели.
И предложили отца Луку.
Отец Лука – Ясенецкий-Воинов, крупный хирург, окончивший Медицинскую академию. После смерти жены постригся в монахи, но продолжал быть хирургом. За проповеди был отправлен в Ташкент и затем сослан в Сибирь.
Когда началась война, его вернули и дали какой-то крупный пост в Красной армии. У него есть труды по медицине, по философии. “Человек большой души”, – сказал мне вчера о нем Бондарчук.
Вот он – то, чего я жду. Вера, религия спасет страну. Не компромиссы с правительством, а вот такие люди “большой души”. Народ, несмотря ни на что, отстоял свою веру. Тихо и просто».

12 января 1945 г.



«Рассказывала Антонина Яковлевна [супруга театрального художника А.Я. Головина] последние дни своего пребывания в Детском – она бежала оттуда 17 сентября 41-го года. Жила она с женой племянника и пятью их ребятишками, мал мала меньше. Немцы уже заняли часть парка, Пулково, в городе еще были наши. Дома не было воды, дети просили пить, Антонина Яковлевна решила пойти за водой на большое озеро. Приходит, хочет зачерпнуть – немец-часовой говорит: “Мадам, нельзя – кровь (показывая на воду). Идите к кувшинчику” (Дева с урной – Девы-то самой уже не было, ее закопали). “Прихожу к кувшинчику, там немцы сидят, закусывают. Один подает мне плитку шоколаду. Я качаю головой, дескать, не возьму. ‘Возьмите, у нас есть, у вас нет’. Я и взяла. Дали мне три толстые плитки шоколада, банку консервов, банку сливочного масла, три батона. Отнесла детям. По-русски говорили плохо. Потом приехала наша машина, грузовик, забрали детей. Я Настю туда же пихнула, уехали. А сама пошла в Ленинград пешком. Захватила только один отрез на костюм. В деревне потом на 8 пудов муки променяла”. […]
Сегодня взяли Краков, вчера Варшаву, какое наступление! Я узнаю тебя, начало высоких и мятежных дней!
Хороша речь Черчилля о Греции и греческих коммунистах, “которые были хорошо вооружены, за два года с немцами не сражались, а притаились и ждали момента, чтобы захватить власть”. Не тут-то было! Наступили англичане на хвост! И придавили».

19 января 1945 г.



«Был у меня [писатель и историк В.М.] Глинка […] Он по-прежнему пессимист: “Никогда в истории не было случая, чтобы у победоносного народа менялся строй”. А я считаю, что наша революция была прямым последствием военных неудач японской и германской войн.
Военная интеллигенция, ведущая так блестяще войну, должна сказать свое слово, народ, проливающий свою кровь, должен выйти из рабства. И кроме того, западному мiру нужен наш рынок.
Может быть, я вообще ничего не понимаю и мечты заменяют мне реальную действительность? Но без этой веры в судьбу России я просто не могла бы жить.
И послушав Глинку, мне стало тоскливо».

2 февраля 1945 г.

«Заходил Кочуров, рассказал, что с Богданова-Березовского снята уплата сотен тысяч, вообще снято все! Очевидно, по словам Ю.В., – “за большие услуги, оказанные… НКВД”. Попов давно подозревал Богданова-Березовского в этой collaboration, а также и Шостаковича! Последнему я не верю. Хотя Д.Д. трус.
Кочуров меланхолично констатировал новую волну “бдительности”, на это я ему сообщила об аресте Гнедич, Асты Галлы (Ермолаевой), Булгаковой и Екатерины Макаровой, он пришел в ужас. Насколько мне известно, все эти три писательницы – божьи коровки.
Говорят, что всех наших военнопленных, возвращающихся из немецкой неволи, препровождают в свои концлагеря или на шахты, не разрешая побывать дома! (Сослуживец Ольги Андреевны.)».

8 марта 1945 г.



«Учебник по истории западного искусства под редакцией Пунина: на каждой странице тексты Маркса и Энгельса, совершенно как в Евангелии приводятся пророки. Эти тексты на все случаи жизни. Причем подлинная история часто противоречит марксистским истинам».
11 марта 1945 г.

«Как хорошо Федин написал о Шишкове: “Это был человек любви, сердца, человек нежной души. Вряд ли у другого нашего современника писателя найдется столько преданных друзей, сколько оставил сейчас на земле Вячеслав Яковлевич. Поистине он дал нам много счастья. Это был Человек”.
Про Толстого этого не скажешь. Это был не крупный человек, и друзей он не оставил. Он людей не ценил, не любил, они были ему не нужны. От скольких людей, друзей он отрекся на моих глазах: Замятин, Старчаков; такова же и Наталья Васильевна.
Последний раз я встретила В.Я. на улице осенью 41-го года. “Что сделали они со страной! За двадцать пять лет разорили, сделали нищей”, – говорил это В.Я. возмущенно, озлобленно. Он был со мной часто очень откровенен».

14 марта 1945 г.

«Юрия [Алексанлдровича Шапорина, композитора] вызывали в ЦК “по русскому делу” (так сказал Кочуров) и расспрашивали его мнение о евреях, о их засилье. “Я им все объяснил”, – сказал он. “Но ведь были же и прежде исполнители-евреи”. – “Да, но лучше всех были, конечно, Рахманинов и Скрябин”.
Вызывали в ЦК также и Мурадели по этому же вопросу. Это все очень курьезно.
Смотрела сегодня уже второй раз “Крымскую конференцию” в нашем “Спартаке”, куда пришла, несмотря на дождь, и Анна Петровна. Она была потрясена. Остается грандиозное впечатление. Как уменьшился земной шар! До Америки уже рукой подать! Следующая война будет уже в межпланетном масштабе. Тяжелое впечатление остается от образа Сталина. Насколько Рузвельт со своим апостольским лицом, Черчилль со своим юмором и силой воли ясны для зрителя, настолько лицо Сталина ничего не выражает. Какой-то Будда без движений, без разговоров, без содержания. Сидят все втроем перед аппаратом, Рузвельт и Черчилль сняли шляпы, чтобы открыть свои лица, Сталин остался в фуражке, козырек от которой и тень от нее закрывают лицо до усов. Глаз не видно. Миф. […]
Берут сейчас Берлин. Сколько жертв, сколько наших погибнет. И неужели они вернутся, те, кто уцелеет, к прежней нищете и рабству? Нет, не сейчас, так позже этот народ выйдет на широкий и глубокий фарватер, я убеждена в этом».

24 апреля 1945 г.



«Галилеянин, конечно, победил. Вернулась от заутрени. В церковь войти было невозможно, все пространство в ограде, улица и площадь вокруг церкви были полны народа. Многие стояли со свечами. Я вошла за ограду и стояла так, что могла видеть хоругви крестного хода. Это впервые после перерыва лет в 20. Запели “Христос воскресе”, толпа запела вполголоса, подпевая хору, отвечала священнику “Воистину воскресе”, отвечала радостно. Армия взяла Берлин, а мы добились того, что Церковь выходит из подполья или из застенка, не знаю, какое определение верней.
Когда крестный ход вернулся в церковь, толпа стала расходиться, я отошла к дереву и говорю вслух: “Слава Богу, хоть ‘Христос воскресе’ услышала”. Рядом стоящая женщина (интеллигентная) как-то особенно задушевно воскликнула: “Господи, какое счастье!”
Рассказывают, что на партийных собраниях политруки заверяют всех, что такое попустительство Церкви только временное, но мне кажется, что их надежды напрасны.
У Елисеева продают пасхи по 250 рублей за кило и крашеные яйца.
Собор был весь освещен свечами, освещено было также все кружево ветвей желтоватым светом на фоне темного неба. Блестели яркие звезды, и кругом море черных силуэтов с кое-где мелькающими свечами. […]
Сейчас готовлюсь к уроку, пишу конспект по истории Испании – будем проходить Веласкеса. Читаю в книжке фразу: “Во время борьбы с маврами шло образование испанской народности”, русская народность тоже не является чем-то стабильным, недаром в ней «неограниченные возможности”. Мне кажется, что эта гигантская война, завоевание Европы должны дать огромные сдвиги, неожиданные для наших властителей, 27 лет державших народ за китайской стеной. Становление русского народа чудится мне.
А у нас опять избивают в НКВД и даже убивают. Когда мать Асты Галлы (Ермолаевой) узнала, что ее дочь арестована, то через несколько дней умерла».

6 мая 1945 г.

«Вчера произошла капитуляция Германии – в день Св. Жанны д’Арк. Жуков хозяин Берлина. Все это сейчас умом не охватить. Это чересчур грандиозно. Более осязательно подействовал прорыв блокады в 44-м году, прекращение обстрелов, внезапно наступившая тишина после трех лет грохота. Какое ликование должно быть сейчас на фронте, и сколько горя и слез у тех, к которым не вернутся сыновья. А мои братья – что с ними, где они, как переживают эту минуту, цел ли младший, Вася? Конечно, они принимали участие в этой войне, я уверена в этом. Васе уже 62 года, и как-то сердце сжимается при этой мысли. Красивый, так блестяще начавший свою карьеру. Боже мой, неужели еще долго будет длиться чудовищная тирания?
Не может этого быть».

9 мая 1945 г.



«Была в Детском, была на кладбище. Я подсознательно откладывала эту поездку от страха: что я там найду? И существует ли само кладбище? У меня перед глазами была развороченная могила Асенковой, казалось, что все Казанское кладбище – одни воронки, ведь аэродром рядом.
Я шла по знакомой дороге, пересеченной трапециевидными надолбами, и чем ближе я подходила, тем сильнее сжималось сердце. Был чудный солнечный день. Подхожу, контора и все строения разрушены, сожжены. Какой-то завал перед воротами. Вхожу – тихо, кладбище невредимо, памятники, кресты. Издали мелькает крест – неужели мой? Поворачиваю на дорожку перед церковью, иду, и Аленушкин крест, белый, чистый, даже непокачнувшийся, и образок на нем цел. Я прижалась к могиле и заплакала от радости, что она цела, что никто ее не тронул, чего я так мучительно боялась.
На маминой могиле креста нет, но ограда почти вся цела. Все место завалено ветками с клена, видимо, сбитыми осколками, вся стена церкви в щербинах. Я убрала ветки, листья, принесла с запущенной могилы полуразбитую скамейку, обломки нашей валяются в груде веток.
Я пошла по кладбищу. По-видимому, сюда не было доступу из города, от сторожки на лютеранском кладбище стоят одни трубы. Перед входом на это кладбище – разбитый остов дальнобойного орудия (мне объяснили встречные) и рядом груда обломков серой мраморной часовни. Нелепый памятник Барятинских без головы, крылья валяются рядом. А чудесный белый tempietto [храмик (ит.)] Орловых-Давыдовых невредим. Отсутствует бронзовая дверь, и внутри сложена кирпичная печурка! Кто-то там жил.
Вернулась опять к Аленушке. Подумать только: ее кресту 13-й год, а он как новый. 13 лет уже моему горю.
Сидела у могилки, в воздухе звенели жаворонки. Пошла обратно парком; здесь меньше всего заметно разрушений, павильоны, мостики – все цело. А бедный Екатерининский дворец ужасен, остался один скелет, одни стены.
От города сохранилась, может быть, одна треть. На месте нашего дома и всех соседних одни фундаменты. Подошла к развалинам нашего жилища, не увижу ли где-нибудь осколка от моей Афины-Паллады, вделанной в печку? Ничего, конечно, нет. Иду, смотрю по сторонам на все разрушения, пустые места, навстречу немолодой солдат. “Ну что, мать, плохо?” – “Плохо, – отвечаю, – и подумать, что такое разрушение по всей Европе. Ну, зато мы их теперь здорово бьем”, – говорю. А он: “Мы их бьем, а нас здесь бьют”. Где, кто бьет? Он из бывшей Костромской губернии, ему 50 лет. С начала войны на фронте (в летной части). Дочь 22 лет вернулась домой инвалидкой, а с жены потребовали 2½ тысячи налогу и тачку со двора угнали – разве не бьют? “Рузвельт сказал: свободный труд, без этого ничего не выйдет”.
От деревянных домов против бывшей тюрьмы в Софии ничего не осталось, одни трубы кое-где торчат, а скворечня на дереве уцелела. Эти места еще не разминировали.
Спросила солдата, веруют ли в Бога на фронте. “Еще как, летчик, как в машину садится, и Бога, и Спасителя, и Царицу Небесную – всех помянет”».

12 мая 1945 г.

«Приезжал Юрий [муж Л.В. Шапориной] […] и рассказывал о встрече в ВОКСе, где был Джонсон и Mme Черчилль танцевала фокстрот, и о том, что союзникам очень не хочется, чтобы мы воевали с Японией. Они будто бы нам обещают и Сахалин, и порт Артур, и Восточно-Китайскую железную дорогу, – лишь бы мы не воевали, боясь, что из Китая мы сделаем вторую Польшу».
26 мая 1945 г.

«Тишина и угнетенность данного момента как будто перед бурей. Но у нас бури невозможны.
Руководитель польских диверсантов и убийц получил 10 лет тюрьмы [18-21 июня в Москве прошел суд “по делу об организаторах, руководителях и участниках польского подполья в тылу Красной Армии на территории Польши, Литвы и западных районов Белоруссии и Украины”.]. Десять лет получили и божьи коровки из Союза писателей: Гнедич, Макарова, Булгакова, верой и правдой проработавшие все 27 лет.
Да здравствует русский народ, с ним можно не стесняться».

23 июня 1945 г.

«На днях в Союзе писателей был доклад Эренбурга. Я его не люблю и пошла посмотреть на него воочию. В нем нет ничего специфически еврейского, ни в говоре, ни во внешности. Он умен. Говорил он о том, что наша победа обязывает нас иметь гегемонию мысли, а литература наша не на высоте того, чего от нее требует государство, народ, международное положение. Надо расти. Писатели “ездят в творческие командировки, собирать материал”. Можно ли себе представить Чехова, собирающего материал! Или Л. Толстого. Надо сопереживать. Через год, через 4 года появится писатель никому не известный, как Лев Толстой, написавший “Севастопольские рассказы”.
Оправдываются слова А.О. Старчакова о том, что советскую литературу надо поставить на 10 лет под зябь.
Уже скоро, через год, будет 10 лет со дня его исчезновения».

7 июля 1945 г.

«За отсутствием других демократических свобод у нас есть свобода смерти, пассивная и активная: расстрел и самоубийство.
Мы с Татьяной Владимiровной шли по Невскому и беседовали. “Ничто в строе нашей жизни не может измениться. Никаких сдвигов в победившей стране не может быть”. На это я ответила: “Страна не может вечно ходить в туфлях, которые носили китаянки. Пальцы, прошагавшие от Волги до Дрездена, прорвут свои туфли каким бы то ни было путем. Не может страна продолжать нищать, – это было бы равносильно смерти”».

29 июля 1945 г.

«…Пришла В.Д. Семенова-Тян-Шанская: Союз художников ее командировал под Выборг в военную часть, пришедшую с фронта, из Курляндии. Полковник рассказывал ей о солдатах: “У них душа безпредельно растянута, они способны на все, и их не накажешь”. Перед проходом через Ленинград они прошли пешком 1000 верст. […]
Ожидание было очень долгим, появились первые части около часу […], народу была тьма-тьмущая, и никаких милиционеров. Солдаты шли в своих железных шапках, пот с них лил градом, загорелые, красивые, молодые. […] …Солдатам хотелось пить, отдохнуть. Они окружили какой-то пивной ларек, милиционер попробовал протестовать. Солдат выхватил наган и убил бы того, если бы девицы, бывшие тут же, не увели милиционера».

30 июля 1945 г.



«Девочки вчера стояли в очереди за овощами на Литейной. Неподалеку остановился грузовик с немцами. Какой-то пьяный инвалид с палкой подошел, что-то кричал и палкой ударил пленного. Те стали жаться к другому краю машины, он еще раз ударил. К нему подошел, по-видимому, начальствующий над ними военный со звездочками на погонах и останавливал. Хулиган замахнулся на него и, кажется, ударил кулаком. И это осталось безнаказанным.
Женщины в очереди возмущались, как смеет он обижать пленных: “Правительство уж знает, что с ними делать, а мы не должны их обижать”. А некоторые бабы говорили: “Чего их жалеть, так и надо”. Но большинство, в том числе и Мара, их очень жалели. Проходил мимо мужчина, дал немцу хлеба, другой дал закурить.
Были на днях Белкины. Оказывается, Доброклонский вернулся из Дрездена. Мы берем себе много картин и “Сикстинскую мадонну”. Мне стало невероятно стыдно.
Распродали лучшие вещи Эрмитажа, а теперь забираем у немцев их культурные ценности. Я говорила об этом с А.П., она другого мнения: “Вы возмущаетесь, что мы получаем 600 картин, а когда немцы взрывали наши фрески в Пскове, вывозили все ценности из дворцов, уничтожили музеи в Харькове, Киеве и т.д., вы не возмущались?”»

8 августа 1945 г.

«Возвращающихся из Германии, куда были угнаны немцами, не прописывают вовсе, отправляйтесь за сто первый километр. […]
В воскресенье я шла из церкви, меня догнала Ол.Т. Кричевская (работающая в ЖАКТе) и рассказала под секретом, конечно, такую вещь. Уже целый год приходили в ЖАКТ из НКВД и расспрашивали об Алексее Матвеевиче Крылове, наблюдали за ним. Когда им сказали, что он умер, один из них сказал с досадой: ускользнул, мерзавец!
Мы все мыши, кошка только и ждет, как бы нас прихлопнуть. Весело. Народ-победитель, народ-раб. Ужасно, когда это сознаешь.
А кто знает, может быть, НКВД затравило Алексея Матвеевича? Могли требовать доносов, предательств, он все скрывал от жены, может, и не выдержал. Он был из богатой ярославской купеческой семьи. Затем был партийным, потом его исключили из партии, он сидел какое-то время, кажется, в “парильне”, за золото. Выпустили, работал все время. Раз уж ко мне приходили, чего же можно ждать?»

28 августа 1945 г.

«Против нас на Фурштатской немцы чинят дом, разрушенный ими 8 сентября 41-го года. Это постоянный объект для наблюдений девочек. Сейчас стоит высокий немец около бульвара, осматривает верх дома. Там красят. Его обступила целая стая мальчишек лет 8-10. Они все плотнее к нему подходят, осторожно трогают пуговицы, дружелюбно гладят по рукаву. Другой фриц тащит веревку, которая на блоке подымает ведро с известью в третий этаж. Он тянет веревку одной рукой и отходит до середины бульвара, мальчишки бросаются ему помогать, что-то говорят ему, ласково улыбаются. Незлобивый народ».
30 августа 1945 г.



«Мы распространились до Дальнего. Теперь, по слухам, огромные массы войск стягиваются к границам Турции и Ирана. […] Идем по стопам Царей, не сами идем, а ведет История, наперекор всякой марксистской чепухе. Это все для будущего поколения. Сейчас страна только искусственно нищает, искусственно голодает, а правительство без толку пользуется рабским безплатным трудом миллионов ссыльных. […]
Говоровы, прожившие в Асине Новосибирской, а теперь Томской области три года эвакуации, рассказывают чудовищные вещи. Там концентрационные лагеря, вольнопоселенцы, уже выпущенные из лагерей, просто ссыльные, как политические, так и уголовные – воры и убийцы, и эвакуированные.
Тем, кто в лагерях, лучше всего. Их как-то питают, одевают, у них есть крыша. Остальные живут в землянках, пухнут от голода, ходят полуголые и мрут. Рабочим, не ссыльным, платят по 10, 20 рублей в получку, и так по всей Сибири, т.к. денег нет. Живут тем, что продают свои 400 гр. хлеба (единственно, что получают от государства) и покупают на это картошку. Воруют, грабят, убивают. […]
Было много поляков, но этим помогали американцы и наконец увезли оттуда. В Мурашах, рассказывают девочки, было тоже много ссыльных поляков, американцы им устроили детский дом и тоже вывезли под конец.
Говоровы говорят, как на их глазах погибали люди; приходили туда здоровые красивые женщины с детьми, высланные простые бабы, голодали, пухли, уже ходить не могли. Когда они уезжали, их провожало много народа, дети, с которыми много возилась Таня, и все плакали в голос. Оставались чуть что не на верную смерть».

2 сентября 1945 г.

«Ольга Андреевна рассказывала, что кто-то из знакомых где-то похвалил, как у немцев жить было хорошо, – арест и 10 лет. Ее приятельница добавила, что ее соседка была выслана немцами в Латвию, кажется; вернулась, поступила сторожихой на завод. По поводу какой-то волокиты с карточками она возьми да и скажи, что у немцев-де полный порядок: сдашь бумаги – на другой же день все готово. Рабу Божию арестовали – и 10 лет. И эти преступники идут под рубрикой: болтуны.
Неужели есть какое-нибудь соответствие между виной и наказанием? Очевидно, за то же пострадали и Гнедич, Аста Галла и другие. Как это обидно. Сейчас, когда Россия так величественно и гениально разбила врагов, так бы хотелось честного и великодушного правления, по-настоящему счастливой жизни измученному народу; а тут за глупость – 10 лет каторги. И безпросветная нищета.
Но интереснее всего будет будущему историку наблюдать за тем, как жизнь и история вносят свои поправки в утопический бред ленинских начинаний. Без аннексий и контрибуций – завершилось умыканием Дрезденской галереи, не говоря уж о Западной Украине и прочем. Миф об уничтожении денег, безплатных квартирах и трамваях… – а доигрались до коммерческих магазинов, на позорище всему мiру. Расстрелы офицеров за погоны – и генералиссимус Сталин. Очень все это любопытно и смешно – “когда бы не было так грустно”».

7 сентября 1945 г.

«Кого это мы называли рабовладельцами? Кажется, немцев. У нас рабовладельчество крепкое, установившееся, государственное, против которого никто не возмущается.
Каждый день я молюсь, не могу не молиться за Россию. Такая страна, такой народ – и такая судьба».

15 сентября 1945 г.

«Занималась сегодня в Публичной библиотеке […] Взяла “Британский союзник” [журнал, издававшийся английским посольством в Москве]. Приятно почитать журнал, пишущий в спокойном тоне, без вранья. Статья Пристли о новом мiре. Он пишет: “Всякий человек, который скажет вам: ‘Война кончена. Давайте же вернемся к доброй прежней жизни’, – должен быть немедленно отправлен в дом умалишенных. Он значительно опаснее, чем умалишенный, возомнивший себя Юлием Цезарем”.
И затем читаю в “Ленинградской правде” извещение отдела торговли о выдаче на декаду – это нормы, существующие уже три года и не изменившиеся ни после уничтожения блокады, ни после окончания войны. Привожу нормы иждивенцев (и детей старше двенадцатилетнего возраста!). Овсяной крупы 200 гр. Рыбы свежей 100 грамм или 200 грамм корюшки. Комбижиров не полагается совсем. Детям до 12 лет масла животного 100 грамм. Чем это объяснить: нищетой страны или презрением к обывателю?
Читая советские книги по искусству, я умиляюсь их наивной запуганности. Все эти авторы боятся высказывать свои взгляды. После каждого ответственного абзаца следует: “как сказано у пророка – т.е. у Маркса или Энгельса”. Например, сегодня читаю о греческом искусстве, и пророк вещает: “Без рабства не было бы греческого государства, греческого искусства и науки” (Энгельс. Анти-Дюринг). Вообще положение наших искусствоведов печальное: как только положение плебса становится, по их словам, отчаянным, так в стране золотой век науки и искусства! Прямо беда. И в эпоху итальянского Возрождения, и во времена Рембрандта».

21 сентября 1945 г.

«Анекдот: в Ленинграде открылись четыре театра: имени Сталина, им. Молотова, им. Калинина и Народный театр. В театре Сталина идет “Горе от ума” (по другому варианту “Великий государь”), в театре Молотова “Слуга двух господ”, в театре Калинина “Безпокойная старость”, а в Народном “Без вины виноватые”!»
24 сентября 1945 г.

«Я получила письмо из Sussex’а от Ржевской. Когда я увидала конверт с надписью URSS и заграничными марками, я остолбенела, растерялась: столько уже лет я в нашей тюрьме не получала писем из-за границы, с того берега. Она пишет: “Лида и Тата с семьями совершенно благополучно и не очень тяжко пережили это тяжелое время. Марина очень красивая и милая девушка, служила в английской авиации, а сейчас выходит замуж за офицера-моряка, тоже англичанина. Все мы по силе возможности принимали участие в борьбе с немцами”.
Когда я прочла это письмо, я расплакалась, плакала от счастья и не могла успокоиться. Какое счастье – они все живы, их семьи не разрушились, дети живы и счастливы. Дорогой мой Сашок – дочь в авиации, неужели Марина была летчиком и, может быть, громила немцев? Каково это перенести родителям, но ведь Саша-то сам – это воплощенная храбрость. Господи, Боже мой, как я должна благодарить Тебя. И безудержно захотелось их видеть, уехать из тюрьмы, из этого царства произвола и беззакония, туда, к ним, повидать их перед смертью. […]
…Благодарю Бога за это. Они живы, их семьи целы. Пусть будут счастливы до конца.
А у меня –
Дочь, чудесная, любимая Алена, взята. Муж бросил, сын бросил, семьи нет, даже театр, который я так любила, и тот съели. И я сейчас, когда жизнь кончается, ни о чем не жалею. Счастье за них слишком всё перевешивает. Хорошо, что у меня хватило сил все перенести […]
Хочется их всех увидеть, как этого хочется. И еще хоть проблеск счастья для России. Хоть минуту перед смертью пожить в человеческих условиях».

25 сентября 1945 г.



«Приезжала на несколько дней Катя Пашникова, привезла соленых грибов, клюквы. Она с подругами живет под Выборгом […] Мимо них проезжали поезда русских военнопленных, возвращающихся на родину. Все они были прекрасно одеты, все курчавые, радостно махали им руками и выбрасывали множество вещей в окна. […] …Но недолго пользовалась Катя этим добром. Неподалеку стала гвардейская часть и обворовала всю округу. Пока девушки были на работе, вынули окно и унесли всё, что было. Одного такого гвардейца поймали на рынке продающим корову.
Мне интересно, почему эти возвращающиеся на родину люди выбрасывали такие ценные вещи? Вряд ли здесь играло роль великодушие. Вероятно, они знали, что у них всё отберут, и кроме того, странно было бы, что они, будучи в плену, смогли накопить такие богатства […]
На именины я получила наконец поздравительную телеграмму, подписанную: Вася Наташа Соня Петя Сафонова. Галя воскликнула: “Блокада прорвана”. А на днях пришли две телеграммы от Евгении Павловны. Она меня поздравляет и пишет: “Посоветуйтесь ехать или остаться Магадане зиму ответьте немедленно вашем согласии мой приезд добейтесь разрешения Ленсовета въезд прописку Ленинграде вашей жилплощади жду телеграммы”.
Восемь лет прошло, как ни за что ни про что оторвали бедную женщину от детей и бросили в каторжные работы. Восемь лет. Мы, отупевшие в рабстве, не отдаем себе отчета (как Стендаль пишет: “L’habitude de la servilité”, а у нас l’habitude des travaux forcés [“привычка к рабству”, …привычка к каторжным работам (фр.)]) во всем ужасе того, что творится среди нас, вокруг нас. Восемь лет без всякой личной вины, за вину мужа, который тоже был виноват только в том, что был умен и талантлив.
Во что превращена наша «пресса»! А сейчас, по слухам, опять высылают десятки тысяч эстонцев, литовцев, латвийцев. И хотим Триполитанию коллективизировать!!! Excusez du peu! Faut avoir du toupet tout de même [Не взыщите! Какую наглость надо иметь (фр.)]».

7 октября 1945 г.

«Нищета кругом подавляющая, стон стоит. Грабежи по городу. Подростки объединяются в банды, девушки проституируются. А как же иначе, коммерческие-то магазины на что?
Если литература ниже подвига народа, то правительство также недооценивает свой народ, и я думаю, даром это не пройдет».

9 октября 1945 г.

«Послала письмо в Англию Ржевской. Барышня на почте сделала мне строжайший выговор за домодельный конверт. “Я имею полное право не принять письмо, не так часто пишете за границу, могли бы в ДЛТ (коммерческий магазин) конверт купить”. Конвертов и бумаги в продаже нет. Письмо все-таки приняла, а я теперь боюсь, как бы цензура не задержала, чтобы fare una grande e bella figura [произвести большое и красивое впечатление (ит.)] перед Западом».
14 октября 1945 г.

«Вчера вечером неожиданно пришел Юрий [Шапорин], прямо из-за границы. Он в повышенном настроении, очень доволен поездкой и в восторге от тех стран, где побывал. А был он в Копенгагене (Берлин видел только с самолета), Норвегии, Стокгольме, Гельсингфорсе. Записывал все впечатления. Для поездки их одели!! Сделали ему черное пальто, два костюма. Шебалину сшили сине-фиолетовое пальто, и в одном из наших посольств при виде этого пальто им рассказали, что туда заезжали двенадцать человек, командированных в Америку, и на всей дюжине были одинаковые синие пальто! Какой это срам! Постыдный срам, как многое: коммерческие магазины, торгсины… и т.д. и т.д. Даже не варвары, а мелкие мещане.
Поразила Юрия налаженная комфортабельная жизнь даже в пострадавшей Норвегии, богатство, освещение в Швеции, великолепное исполнение “Царской невесты” в Стокгольме, причем на премьере был 80-летний Король. Поразила тишина на улицах: шоферы автомобилей ездят, почти не давая гудков».

30 октября 1945 г.



«Вчера, 6-го, в училище был ужин. Ужин запоздал, мы сидели в комнате директора и слушали речь Молотова. Говорил о победе, о напряжении всей страны, о том, что уничтожена опасность с Запада и Востока, что такую победу могла одержать только такая демократическая страна, как СССР. Говорил о наших приобретениях Кенигсберга, Украине, Порт-Артуре, Дальнем. Великодержавная внешняя политика меня радует, но когда он начал говорить о демократичности строя, дружбе народов, лучше уж бы молчал. Я верю, что История все поставит на свое место.
Вчера у меня была Маргарита Константиновна Грюнвальд, наконец вернувшаяся из своих десятилетних мытарств. Мало кого я так уважаю, как ее. Вопиющие несправедливости ее никак и нисколько не озлобили, все такая же мягкость к людям, любовь к молодежи, светлый взгляд на жизнь. Она преподает английский в университете и пишет диссертацию по истории. Вот подлинный аристократизм духа. Во время первой германской войны она была все время сестрой милосердия на фронте и получила две Георгиевские медали».

7 ноября 1945 г.

«Молотов говорил еще и повторил это несколько раз, что СССР – единственная страна, где нет эксплуатации человека человеком. На это я могу лишь сказать: если человек человеку волк, то “партия и правительство” человеку – крематорий. Звери слушали Орфея, лев лизал ноги Св. Иерониму, – крематорий не останавливается ни перед чем, количество жертв его не пугает, качество тем менее».
10 ноября 1945 г.

«Нюша рассказала. Получила письмо от тетки из Тверской губернии. Живет одна с больным сыном 15 лет. Другой сын кончил в Ленинграде техникум, умер с голода. Сын во флоте, куда-то уехал. Муж был председателем сельсовета. Когда пришли немцы, его сразу же взяли и угнали с собой. Когда немцы стали отступать, ему удалось бежать и вернуться к своим. “Свои” его арестовали за пребывание у немцев, отправили в концлагерь, где он и умер.
Тетка получила в колхозе по 250 граммов ржи на трудодень! […]
Саянов пишет в “Правде” возмущенную статью о концлагерях. Нельзя говорить о веревке в доме повешенного».

13 декабря 1945 г.

«Что нет продуктов – это вполне понятно, вся страна голодает. Но вот почему нету мыла, соли? Мы получаем полкуска мыла на два месяца».
23 декабря 1945 г.

«…Устала, было около 10 вечера. Галя мне отворяет: “Мамуленька приехала”. – “Что?” – “Мамуленька приехала”. Я не верила своим глазам: да, Евгения Павловна. Восемь лет прошло, а казалось, что их ей не пережить, что конца не дождаться. И все-таки дождалась. Девочки плакали весь день от счастья. Как посмотрят на мать, так и плачут. А сегодня рано утром она уже уехала в Лугу, пробыв с детьми два дня.
Кто, когда отомстит за надругательство над человеком?»

26 декабря 1945 г.

Л.В. Шапорина «Дневник». Т. 1. М. 2017.


Продолжение следует.

Любовь Шапорина: «ПРАВО НА БЕЗЧЕСТЬЕ» (12)


Любовь Васильевна Шапорина.


CARTHAGO DELENDA EST


1944 ГОД


«Вчера была у всенощной. Рождество Твое, Христе Боже наш! Народу много. Перед пением “Слава в вышних Богу” вышел регент Александр Федорович Шишкин и сказал, что разделение церквей в дальнейшем невозможно, перед лицом врага необходимо единение, что храм Спаса Преображения был обособлен и что соборная двадцатка обратилась к митрополиту Алексию с просьбой присоединить собор к общей Православной Церкви (он был обновленческим) и их просьба была встречена благожелательно.
Запели “Слава в вышних Богу”, а потом “Рождество Твое, Христе Боже наш”, и весь народ запел. Общее пение на меня очень сильно действует, и не на меня одну: многие вокруг меня потихоньку вытирали себе глаза, даже мужчины. Вышла из церкви – вьюга, снег, деревья шумят в полутьме».

7 января 1944 г.

«Со вчерашнего дня идет канонада, вчера она усилилась к вечеру, слышна была всю ночь, а с утра грохотало так, что окна звенели. Стреляют наши, и все думают, что наступление наше началось. Канонада непрерывная, отдельных залпов не слышно, а сплошной гул и грохот. Изредка особенно сильное или более близкое орудие как тараном в стену. Как ахнет, так и кажется, что все стекла разлетятся. И хочется молиться, и я молюсь за всех гибнущих сейчас тут, где-то совсем рядом, за нас, за Россию.
Хотелось бы, чтобы во всех церквах шли весь день молебны о воинах: “Спаси, Господи, люди Твоя”. И странно мне, что на улицах те же будни, люди идут в кино… […] Мне это странно как-то. Ежеминутно, ежесекундно падают люди, сотни, тысячи…[…]
Сошла с трамвая у Академии наук, и дух замер от красоты Адмиралтейской набережной. Деревья в легком прозрачном инее. От этого легкие павильоны Адмиралтейства еще кажутся легче, уродливые дома между ними скрыты инеем деревьев. На втором плане темный Исаакий. Весь город в морозном тумане, небо серо-розоватое. На Ростральных колоннах все бронзовые части в инее.
Не описать всей этой красоты. […]
А тут вздумали восстанавливать названия улиц, заметив через 26 лет, что прежние наименования “тесно связаны с историей и характерными особенностями города”. А? Il faut avoir du toupet [Надо иметь наглость (фр.)].
Я обозлилась до слез.
Где же они были все время?
А Нижний Новгород обозвать Горьким – это что?»

15 января 1944 г.



«Беляков рассказывает, что в Москву приехали из Америки русские священники. Ходят в рясах с большими нагрудными крестами и с посохами. Относятся к ним москвичи с большим уважением (получают они первую категорию). Когда-то давно кто-то мне говорил, что Церковь у нас должна зачахнуть; лучших священников расстреляли, выслали, новых нету и не может быть, и я на это ответила: “В Париже есть духовная академия, куда люди идут только по призванию. Вот они-то приедут и восстановят нашу церковь”. И вот уже сбывается. […]
Сейчас по радио: мы перерезали дорогу Новосокольники – Дно.
Эх, Гитлер, Гитлер, вздумал валить дерево не по плечу, оно, брат, тебя и раздавит. Вот вам и русски свинь, и славянский навоз и пр. Самые храбрые, до отчаянности храбрые народы в Европе русские и сербы. Тех тоже на колени не поставишь.
Победу, войну у нас сумели организовать, надо отдать справедливость. Но кто? Сталин или Рузвельт? Это организовать. А победить мог только русский народ. Какой народ! Жуков. Я, мы переживаем не по книжкам, а воочию, сами являемся свидетелями величайшей в мiре войны, величайшего напряжения своего народа.
Господи, помоги ему».

16 января 1944 г.



«Сегодня взяли Новгород. Слушала радио, и слезы потекли из глаз. Вчера Красное Село, Ропшу, сегодня Новгород. […] Но у многих сжимается сердце, и у меня в том числе. Что будет дальше? […]
Мне думается, что народ, способный на такой внемасштабный подъем, одерживающий такие победы, сумевший за два года так научиться воевать, должен исторически получить вознаграждение, должен сам выбрать формы своей жизни; он завоевал себе право на полную свободу, на уничтожение крепостного права, колхозов и пр.
А евреи за трусость, за бегство с фронта должны быть наказаны. И будут, вероятно. В армии, по слухам, сильнейший антисемитизм. […]
После известия о взятии Новгорода у меня сделалось пасхальное настроение, какой-то душевный подъем. И решила вынуть наконец спрятанные от бомбежки образа и повесить. […]
Мы перебили немцам хребет, что до известной степени предсказывал Блок в “Скифах”, пожалуй, даже и шейные позвонки, и на этого инвалида набросятся англо-саксы, – освободители Европы! Нет, шалишь,
Мы – нашей кровью искупили
Европы вольность, честь и мир
».

20 января 1944 г.

«Сегодня взяли Царское и Павловск. Боже мой, что там осталось? Уцелели ли могилы, Казанское кладбище? Что меня там ждет? С каким ужасным страхом я туда поеду. Вряд ли скоро будут туда пускать, верно, все заминировано. Я слушала радио и плакала. Что там? Аленушка моя родная, может быть, и могилы твоей нет.
Надо радоваться, а на душе какие-то отливы и приливы. Нахлынет такой восторг перед нашим народом, перед грандиозным наступлением от Петербурга до Крыма. А потом сердце сжимается: неужели опять аресты, опять ссылки и расстрелы, колхозы и власть евреев? […] Неужели на них не будет управы?»

24 января 1944 г.

«Ленинград салютует войскам двадцатью четырьмя выстрелами из 300 орудий. Соседи побежали на улицу слушать. Мои же нервы настолько ранены, что мне сейчас и у себя в комнате слушать эти залпы тяжело. Это слишком похоже на то, чего мы наслушались на всю жизнь. Вот, кажется, и конец. Слава Богу».
27 января 1944 г.



«В воскресенье 30-го я поехала к Тамаре Александровне [Колпаковой, микробиологу] […] Поздравила ее с освобождением города. “Я не радуюсь, – сказала Т.А. – Народ побеждает, но на нем столько сидит паразитов, что ему не освободиться”. […] Уж очень пессимистично настроена Тамара Александровна. “Я не говорю, много было сделано, многое достигнуто, война организована, но сейчас народ перерос все это, старое должно уступить свое место новому”».
1 февраля 1944 г.

«Вдруг, неизвестно почему, почувствовала, что мне душно, душно в России.
Народ-гигант посажен в клетку для попугая; в колечках сидят попугаи и кричат: “Да здравствует, Heil Sталин”, а народ корчится в этой клетке; вроде той, которую придумал La Balue при Людовике XI, где ни встать, ни сесть, ни лечь.
Я устала от мелкопровинциальной светской жизни, без известий с Запада; жизни без горизонта, полуголодной, полухолодной, полукаторжной и абсолютно рабской. И знать, что умру нищей, ничем не в состоянии помочь сыну, и он будет нищим, и Сонечка, это ужасно, этот режим не может существовать. Русский народ его перерос. Русский народ завоевал себе свободу. Душно, душно».

10 февраля 1944 г.

«Корнилов передал рассказ партизана: снаряд обходится им [в] 1 р. 40 к. Немец не стоит такой цены. Пленных партизаны брать не могут, им некогда с ними возиться, нечем их кормить, и они их уничтожают. Но так как расстреливать дорого, они их прирезывают ножом».
17 февраля 1944 г.



«Сейчас начинается самое страшное и ответственное. По слухам, население само уходит от Красной армии, от советской власти, от коммунизма. Это рассказывают потихоньку все корреспонденты, Руднев (еврей) говорил Анне Ивановне. Племянница Анны Петровны была с армией под Дорогобужем, народ приглядывается, насторожен. С немцами хорошо жили. А мы будем вводить насильственную нищету, будем вешать всех, кто за два года с немцами говорил.
Вот тут должен быть какой-то поворот. Жизнь не может так дальше идти. Двадцать шесть лет нищеты и всяческой лжи. По тем же слухам, расстрелянные в Катынском лесу поляки – это дело рук НКВД, служи хоть десять панихид. И нам можно вкрутить очки, да и без вкручивания мы всему обязаны верить. А заграницу не проведешь панихидой».

19 февраля 1944 г.

«Опубликованы лозунги, теперь “призывы” в честь дня Красной армии. Они занимают две трети листа, и ни разу не упомянута Россия. Например: “Да здравствует Советский народ, народ-герой, народ-воин”.
Что за сапоги всмятку в головах у тех, кто это пишет. Вероятно, не русские они. Советы – понятие политическое, а где нация, где страна? Одно время стали было писать Русь, Россия, а теперь, видно, испугались каких-нибудь симптомов, и Россия опять стала Совдепией. Больно, больно за такой народ. Будущее покажет, русский герой или раб.
И храбрость от рабства. Не хочу верить».

21 февраля 1944 г.



«Во время Тегеранской конференции Сталин, Черчилль и Рузвельт поехали прокатиться. По дороге встретилась им корова. Шофер хотел объехать, принимал все меры, но безуспешно. Рузвельт вышел из машины, пробовал прогнать корову, не смог. Не удалось это и Черчиллю. Тогда вышел Сталин, подошел к корове, пошептал ей что-то на ухо, и корова, задрав хвост, галопом убежала с дороги. “Как это вам удалось ее прогнать?” – спрашивают Рузвельт и Черчилль. “А очень просто. Я ей сказал на ухо: Не уйдешь, так велю загнать тебя в колхоз”».
13 марта 1944 г.

«Все говорят, что все население Эстонии поднялось против нас. Глинка говорил, что в прошлом году ему довелось много бывать в госпиталях, читать солдатам и слышать их мечты, их веру в уничтожение колхозов, в новую жизнь. Он в это не верит и настроен очень пессимистично, как и большинство. А я вот верю».
28 марта 1944 г.

«При первом же свидании Бондарчук меня предупредил, чтобы я бросила всякую переписку с английскими родственниками. Теперь à la page [в моде (фр.)]: немецкая разведка нам уже не страшна, а выискивают и вылавливают английскую и американскую! В pendant [пару (фр.)] к этому один партиец говорил Елене Ивановне: нам предстоят более близкие сношения с союзниками. Но надо помнить, что они нам чужие.
И вот слежка за всеми, кто что читает, кто о чем говорит и т.д.
Час от часу не легче».

22 сентября 1944 г.



«Никита привез из Москвы слух, что в Иране нашим офицерам запрещено категорически разговаривать с англичанами под угрозой ареста! Ну и страна! Если они боятся пропаганды, то такой запрет хуже всякой агитации. Не расстреляем ли мы или вышлем в Сибирь все те войска, которые теперь находятся за границей? […]
…Чем победоноснее мы движемся на запад, тем грустнее мне становится, неужели мы понесем туда нашу нищету и террор, сердце сжимается, и ничего светлого я от окончания войны больше не жду. И страшно за страну, которая столько пролила крови».

4 октября 1944 г.

«Хмель в смысле радостного восприятия мiра, природы, искусства. Этот хмель мне дал и дает силы переносить мою невеселую жизнь. И мечтать о чуде. Soeur Anne, Soeur Anne, ne vois-tu rien venir. Не хочу верить в ответ Геттингера: “C’est notre histoire à tous sur cette triste terre. C’est ce que nous disons tous sans cesse à l’avenir” [“Это наша история, всех, кто живет на этой печальной земле. Это то, что мы непрестанно говорим будущему” (фр.)] – и подумать, что это автор XVIII века. Не хочу ему верить, бывают же чудеса. И страна наша многострадальная завоюет свое счастье, выйдет из нищеты, из страха.
Мне нравится, как Рузвельт постоянно возвращается к борьбе со Страхом. Теперь они помогают Италии, чтобы у населения не было страха перед зимними холодами.
А мы-то! Страх, Страх и Страх. Кто б нам помог, кто б услыхал? Только Господь Бог. Он видит кровь и ту кровь, которая лилась рекой эти 26 лет».

6 октября 1944 г.



«Разрыв снаряда, звуки обстрела. Это салют, я знаю, и мучительное, тошнотное чувство сжимает сердце. Вот сейчас ничего не могу с собой поделать – совершенно то же ощущение, которое было при сильных обстрелах, никакие доводы разума и очевидности не помогают. И это уже, очевидно, до конца дней. Это был и тогда не страх смерти, а что-то совсем другое, сознание безпомощности, возмущение и, может быть, подсознательный физический, вернее животный, страх. Животное, живая Божья тварь подсознательно протестовала. Как же она протестует против двадцатисемилетнего рабства, террора, запрета мысли, лжи и фальши, произвола. И неужели тоже до конца дней? Мозг, все, что есть в моем существе живого, протестует. Неужели этому талантливому, лихому, храброму народу нужен такой метод управления? Очевидно. Но 27 лет этой очевидности меня не убеждают».
7 ноября 1944 г.

«Племянница Анны Петровны жила во время эвакуации в Котласе, городе ссыльных. Ей пишут, что теперь туда привозят сосланных из Эстонии и Буковины! Освободители! Какой ужас. Нашим военным строжайший запрет общаться с иностранцами, даже союзниками. Что мы: народ-раб от природы или юный народ, накопляющий силы?»
28 ноября 1944 г.

«Что заставляет этих возвратившихся в деревню с войны демобилизованных коммунистов идти венчаться в церковь, как Смолин в Глухове? Другой по собственному почину повел в церковь жену, с которой был зарегистрирован лет 6 тому назад, ребенку уже 5 лет.
Крестьянство могло принять ужасы немецкого нашествия и колхозов как Божью кару за поругание веры и церквей. Я жду спасения России от крестьянства. В огромной армии, завоевывающей Европу, есть какая-нибудь назревшая мысль».

5 декабря 1944 г.



«Мне чуется, что сейчас по всей Европе, тоже подводно, начинается наша борьба с поистине демократическими странами. Бельгия, Италия, сейчас усмирение Греции англичанами. Причем в наших газетах, конечно, все передается со своей колокольни, и поэтому результаты неожиданны. Например, выступления в палате общин по поводу Греции: передаются только отрывки речей левых, а затем, после речи Черчилля, вотум доверия правительству 290 голосами против 30! А вот что говорили другие, – этого нам знать нельзя. Сами мы заливаем кровью все инако моргнувшее, не только мыслящее, и стоим за демократию! Ох, до чего надоела эта ложь! Нет сил».
9 декабря 1944 г.

«Прибирая комнату, я подняла газету, и вдруг мне стало даже больно от острого сознания: одна эта газета на всю огромную страну, один образ мышления, одно политическое понятие, даже на литературу, музыку, историю – на все, на все один взгляд. Я зажмурилась и совершенно ясно увидала себя в каменном мешке, я даже видела цвет этих стен вокруг меня; и выхода нет.
Зашла ко мне М.В. Юдина. Я рассказала ей об этом. “Нельзя об этом говорить, – сказала она, – и думать нельзя. Потому что если думать, то жить нельзя, надо умирать. Месяцами я не читаю газет. Надо создать себе аристократическое одиночество, только так можно существовать”. […]
Какой же может быть подъем, расцвет при таких условиях?»

26 декабря 1944 г.

Л.В. Шапорина «Дневник». Т. 1. М. 2017.


Продолжение следует.

Любовь Шапорина: «ПРАВО НА БЕЗЧЕСТЬЕ» (10)


Любовь Васильевна Шапорина.


CARTHAGO DELENDA EST


1942 ГОД: июль – декабрь


«Сдали Севастополь. В газетах сказано: немцы получили груду развалин. Это, очевидно, нам в утешение, дурачкам (есть ли такие?), которые не поймут, что Гитлер получил Черное море, очевидно флот, если наши его не взорвали. Теперь весь юг в его руках. Николай I отравился, говорят, после падения Севастополя, а тогда было положение не так страшно. Украина, Крым, пробираются, конечно, к Баку. Наталья Васильевна [Крандиевская-Толстая, третья жена (1915-1935) А.Н. Толстого] заходила вчера ко мне по дороге из писательской столовой: “Мы все виноваты в теперешнем положении вещей. Вся страна уже много лет голодает. Помните, как на Витебском вокзале лежали повсюду голодающие украинцы. ‘Панычу, хлеба’, – протягивали руку. А мы, Алексей Николаевич, я, другие, в хороших шубах, сытые, после попоек проходили, и нам казалось, что это где-то далеко, это нас не трогало. Теперь вся страна за это расплачивается”».
5 июля 1942 г.



«Приглашают в домовую контору, говорят: из милиции. Новое дело!!
Прихожу. Управхоз и молодой человек лет 30, в штатском, с несколько сифилитически приплюснутым носом. Посмотрел паспорт, спросил, могу ли я ему уделить часа полтора-два, и мы куда-то пошли. Он шел быстро. Я пыталась его догонять, но скоро поняла, что он нарочно уходит, делая вид, что он сам по себе, я сама по себе. Пошли по Надеждинской, вышли на Некрасовскую. Всё крайне таинственно, как заговорщики. У дома 19 он вошел во двор – вокруг низенькие дома, провинциальный вид. Он, не оборачиваясь, вошел в невзрачный подъезд, поднялся во второй этаж, очутившись в длинном коридоре с дверьми с одной стороны, с другой окна.
Вошли. Он предъявил мне свою книжку: сотрудник милиции Балтийского флота. Сверху НКВД. По фамилии Левин. Начался разговор: “Почему вы подали заявление Грибанову, как вы поняли повестку, вам присланную?” Я: “Как обязательную эвакуацию”. Он: “То есть высылку?” – “Да”. – “Да, это высылка. А что вы еще предприняли?” – “Телеграфировала мужу”. Он: “Чтобы он хлопотал в Смольном?” – “Да”. (Вообще, он оказался замечательно осведомлен.) “Как вы думаете, чем вызвана подобная мера?” Я: “У меня есть один грех, братья за границей, но теперь при переоценке исторических фактов я могу только гордиться своими братьями”.
Рассказываю о Васином ранении при Цусиме, о деятельности в Черном море, о Сашиных Георгиях. Он что-то записывает. “Ну, а еще какие у вас грехи?” – “Еще дворянское происхождение”. Он: “Ни то, ни другое, – делает следовательски хищное и загадочное лицо, – вот вы недавно публично осуждали правительственные мероприятия, критиковали и т.д.”. Я: “Это ложь, да, ложь, потому что я никогда при публике, при посторонних не беру на себя смелость осуждать действия правительства. Я могу сама не все принимать, хотя бы уже потому, что я верующая, но я прежде всего люблю свою родину и не стану расшатывать ее организм. А кроме того, я все-таки не совсем глупа, чтобы вслух при людях говорить неподобающие слова…” – и т. д.
Он делает приятную улыбку; у него хорошие зубы. “Поговорим о ваших знакомых – с кем вы видитесь?” Я отвечаю, что почти ни с кем, большинство разъехалось, не до того было зимой, да и сейчас нет сил. Называю Елену Ивановну, так как он чуть ли не с самого начала спросил меня: “Почему вы так хлопотали за такого человека, как Плен?” Называю еще Наталью Васильевну, Белкиных, оговариваясь, что чуть ли не с год с ними не видалась. И больше ни одного имени. “А Кочуровы, это же ваши друзья: Ксения Михайловна, Юрий Владимiрович?..” – “Я там почти не бываю, люблю больше всех…” Он: “Надежду Платоновну?” Я: “Нет, ее я совсем мало знаю, а Юрий Владимiрович ученик мужа” и т. д. “Ах, Ксения Михайловна такая практическая женщина! А он уж слишком мягок, даже странно, что такие противоположные характеры сошлись. А вы знаете их друзей?” – перечисляет семью Кучерянца, Галю Уланову, которую я ни разу там не встречала.
Я объясняю, что за последние года 4 была раза два вечером, когда приезжал Юрий Александрович, а сама изредка заходила только по делу. “Ксения Михайловна любит народных и заслуженных, а я ни то, ни другое, я для нее интереса не представляю и поэтому не бываю”.
Он так много говорил об Аствацатуровых, что у меня создалось впечатление, что донос на контрреволюционные разговоры идет от Ксении. Только у них слышишь такую архиконтру, которая мне всегда казалась провокацией. Левин мне ставит ультиматум: “Мы оставляем немного народа в Ленинграде, город будет военный, но они должны быть у нас все на виду, мы должны знать об них все. Поэтому я с вами буду встречаться и в дальнейшем, и вы будете меня держать в курсе того, что говорят и думают ваши знакомые, хотя бы только Толстая и Плен, этого уже достаточно”.
Влипла! Я – сексот! Это здорово!
С час я протестовала, ссылаясь на свой прямой характер, на то, что я оскорблена, на то, что я поддерживаю знакомство с очень небольшим кругом людей, которых считаю честными и порядочными.
Ничего не помогло. Я подумала: толку они от меня не добьются, доносами и провокацией я заниматься не буду, тут хоть меня расстреляй. А ну их к черту.
Я ему это сказала (кроме последнего восклицания). “Да разве мы требуем? За ложь и провокацию вы первая будете наказаны”.
И заставил меня подписать бумажку, что, во-первых, я никому об наших свиданиях не разглашу, а затем, что я и впредь буду выполнять поручения органов НКВД. Тут я тоже долго сопротивлялась, но тщетно. Мне в конце концов стало даже смешно. Я подпишусь, черт с ними. Paris vaut bien une messe. Но кто кого обманет, еще неизвестно. Если бы передо мной встало конкретное предательство, я пойду и на высылку, на арест, на расстрел. Я себя знаю.
Кончился наш разговор в 11 часов, и я получила задание написать короткую автобиографию и характеристику Толстой и Плен.
Вышли мы вместе, он шел в НКВД, на этот раз он шел рядом со мной, и мы дружески беседовали.
Из своей биографии он сообщил, что был морским инженером-конструктором; ему 32 года, и совсем седые виски. Очень сильное кровяное давление, так что он боится за свою психику. Я ему рекомендовала пиявки поставить. “Очень тяжелая работа”. J’te crois! [Еще бы (фр.)]
Назначил мне явиться к нему 13-го в 7 часов вечера.
Пришла домой – вот я и у праздничка! Страдает ли моя совесть, чувствую ли я себя навек обезчещенной и опозоренной? Формально, внешне – да. Но внутренно ничего не ощущаю, мне смешно, и они мне смешны».

7 июля 1942 г.



«Днем я где-то моталась, затем написала на четырех страницах свою сухую автобиографию и два панегирика по полторы страницы Елене Ивановне и Наталье Васильевне и в 7 часов вечера была на Некрасовской, д. 19, комн. 13. Мой чекист в морской форме очень любезен.
Читает мои сочинения. Объясняя свою поездку в Париж леченьем детей, я написала что-то о “стрептококковой инфекции”. “Что это такое?” – спрашивает Левин. Я объясняю. “Значит, осложнение?” – говорит он. Если он не знает, что такое стрептококк, не понять ему, что я пишу и о Наталье Васильевне: “Она эгоцентрична, но не эгоистка…”
Он находит, что написано мало. Надо развить, подчеркнуть все эволюции взглядов на войну, реакцию на события, политические взгляды Н.В. [Крандиевской-Толстой] (Да, так я тебе и сказала.)
“Вот вы, например, – говорит он и делает ‘безпощадное’ лицо, что мало гармонирует с его приплюснутым коротким носом с открытыми ноздрями, – вы недавно еще восхищались Тухачевским и говорили, что, будь он во главе армии, дела бы на фронте шли иначе”.
“Я это говорила теперь?” – возмущаюсь очень искренно я (вспоминая, что правда, не так давно говорила о Тухачевском, но с кем? Вспоминать некогда, потом).
“Я это могла говорить в то время, когда Ежов, уничтоживший верхушку Красной армии, сам оказался вредителем и мог это сделать для ослабления армии и СССР”.
“Вы видите, как люди лгут и передергивают, лишь бы донести”.
Задерживает он меня недолго, опять улыбается, назначает мой следующий визит на 21 июля, прося написать побольше о Н.В. “Она поставила Толстого на ноги, без нее он никогда бы не сделался тем первоклассным писателем, каким стал”.
Я о ней писала следующее.
Прежде всего, говоря о Н.В., надо сказать, что она талантливая женщина, талантлива как писатель и поэт, талантлива в жизни.
С большим вкусом во всех родах искусства, чего нельзя сказать об Алексее Николаевиче. Она – огромное на него влияние, удерживала от срывов. Практична, но расточительна до известной степени. Патриотична в высшей степени.
Выхожу от него и иду к Птоховой.
Мучительно напрягаю память: с кем я говорила о Тухачевском? Могла говорить только с кем-то близким, нет, тут не Ксения.
Да, я сидела у круглого стола и говорила – здорово! – с Еленой Ивановной! Только с ней я откровенна была до сих пор, как с самой собой.
А он дурак! Il a donné dans le panneau [Он попал впросак (фр.)] и, желая озадачить меня своим всезнанием, открыл свои карты – разоблачил сексота.
Самое важное теперь не подать вида, что мне известны их сношения, но уж теперь меня не поймаешь. Кто бы мог думать, а? Я ведь ей рассказала все, о чем меня Левин спрашивал, что я ему говорила, одним словом, вела себя так, как должна была вести себя и она, и всякий порядочный человек. Как возможно с ее стороны другое отношение, не пойму. Мне было очень больно. Это уже предательство – и от кого?»

14 июля 1942 г.



«По радио диктор говорил о всех тех ужасах, которые несет с собой немецкое завоевание. Между прочим: удушение и уничтожение православной религии, уничтожение церквей, замена христианской религии другой, языческой?!!!! Faut avoir du toupet, tout de même [Как они все-таки нахальны (фр.)]. Надо же иметь наглость».
14 июля 1942 г.

«Мой третий визит к Левину уже окончательно меня убедил в том, что он неумен. И как это таких наивных людей там держат?
Поручить двум друзьям следить друг за другом и доносить друг на друга. К чему это привело? Lily ко мне перестала ходить, я к ней и подавно. А если бы она не была так запугана, мы бы могли попросту договориться и его разыгрывать.
Я ему написала, что о Толстой мне добавлять нечего, т.к. в течение зимы, даже с начала войны, мы совсем не видались, обе работали, а она была занята семьей. Увидались в мае, делились впечатлениями о детях, внуках; она читала мне свои стихи, прекрасные по форме и по содержанию. О политике не говорили. Н.В. страстно переживает все перипетии нашей Отечественной войны. В данный момент, при случайной встрече в Союзе писателей, она восторженно передала мне очень приятные слухи о взятии нами Лигова. Я никогда не запоминала отдельные фразы, выражения, для меня играет роль общее настроение и направление мыслей. А об этом уже я говорила.
Левин делает “безпощадное” лицо. “А почему вы о главном, о Лигове, говорите в последних строчках, это надо развить!” Я: “Вы мне сказали развить эволюцию Н.В. по порядку: что было весной, зимой и теперь. Поэтому о сегодняшней встрече я могла говорить только в конце и добавить ничего не имею, мы обе торопились по разным делам”.
“Вы уверяете, что не говорите о политике, – это неправда; все говорят о политике, а вы до сих пор влюблены в Тухачевского!” Не помню, что я ему ответила, но он потом извинялся, уверяя, что пошутил.
“Вы по вашей работе должны встречаться с военными, надо очень быть внимательной к их разговорам”. Я: “Уверяю вас, из моего длительного опыта – ни один человек, малознакомый, говоря о театральном деле, не станет говорить о политике, все осторожны”. – “Ничего подобного, при первой встрече не станет, но при второй и третьей уже станет. Надо следить, мы окружены шпионами, диверсантами, вредителями”. Я и говорю: “Я с вами не согласна, но что же – вы хозяин”.
“Безпощадное” лицо – это правильно.
Я играла в больное сердце, надо просто его разыгрывать, я думаю, это не очень трудно. Он уверяет меня, что хлопочет о моем телефоне, “для вашей общей работы, для работы у нас…”. Fat [Хлыщ (фр.)]».

22 июля 1942 г.



«Вчера, уже темнело, было около 10 часов – стук в дверь. Иду отворять: “Кто?” – “Любовь Васильевна дома?”
Приятный голос моего филёра. Я объясняю Левину, что не могла предупредить его, что не приду, рассказываю о болезни.
Провожу в столовую, где навела за эти дни порядок (мне кажется, красное дерево ему импонирует), я вообще веду с ним разговоры в светско-салонном тоне. Спрашивает адрес больницы. “Вы не хотите выпускать меня из вашего поля зрения”, – говорю я. “О да, ни в коем случае”. Просит, чтобы я, когда выйду из больницы (“поправляйтесь поскорей”), зашла на улицу Некрасова и подсунула записочку под его дверь, он там бывает почти каждый день.
Это явочная конспиративная комната для уловления душ. Очевидно, и Елена Ивановна туда ходит.
Зачем я ему? Или он так недалек, что надеется от меня получить какие-либо доносы и клеветы на моих друзей и знакомых? Он наивен. Вероятно, ему дано задание обработать какое-то количество людей, какую-то группу, к Наталье Васильевне он подойти не смеет, а через меня думает “осветить” или “просветить” писателей, артистов, которые, по его словам, со второй встречи будут мне открывать души, а он через меня вылавливать шпионов. “Мы окружены шпионами, диверсантами, вредителями, немецкими агентами”, – как-то сказал он мне, повторяя газетные статьи.
Так и лови их, а он теряет драгоценное время на мое уловление.
Когда он ушел, у меня осталось впечатление прикосновения жабы, какой-то плесени, до которой я дотронулась».

4 августа 1942 г.



«Кроме меня в палате одиннадцать баб, пролетарок. У всех дистрофия, цинга. Ноги в коричневых лиловатых пятнах. Все они завистливы до предела.
Я вошла с маленьким чемоданом, после ванны мне дали халат. Сразу же, я еще не дошла до кровати, поднялись крики: “Вот, тут с целым чемоданом пропускают, а нам и сумок пронести не дали, я уж неделю здесь лежу, халата все не дают” – и т.д.
Завидуют друг другу. Стóит одной выйти из палаты, начинают “мыть ей бока”, как выражается моя соседка, самая тихая и кроткая из баб. Но, приглядевшись и прислушавшись за эти дни, я убедилась, что все они глубоко несчастны. Почти у всех за эту зиму умерли от истощения мужья, сыновья, родные; сами пришли сюда еле живые, на костылях. Так как все проболели, или, как теперь говорят, пробюльтенели, больше двух месяцев, всех ожидает переход на третью категорию карточек, т.е. на голодный паек. А все голодны уже и сейчас, “как шакалы” (их слово). При этом никакой культуры, никакого развития, и опять-таки зависть и злоба на культуру. Они все невероятно много пьют, я думаю, не меньше пяти-шести литров за день горячей воды – это при дистрофии! Я пробовала советовать поменьше пить и высказала свои соображения на этот счет. “Ну вы культурные, вы и не пейте, а мы некультурные, жрать хочется, вот и пьем”, – злобно ответила самая озлобленная.
У всех почти корни в деревне, и о деревне говорят с любовью, красочно, образно, деревне в прошлом.
Гусева, лет 40 на вид, а может быть, и меньше, красивая женщина с глубоко сидящими синими глазами, черными бровями, каштановыми волосами, горластая. Носит золотые цыганские серьги. Из Московской губернии, из-под Подольска. “Семь человек семья была, варила во какие котлы; детям, бывало, разливаю по мисочкам. А дети хорошие, послушные, муж здоровый был мужчина, столяр-краснодеревщик. И вот теперь я одна осталась одинешенька. Муж помер с голоду под весну, один сын тоже, сыновья не родные, пасынки. Двое на фронте. Авиатехник был в Севастополе, писем давно нет. Другой танкист, в последнем письме писал из-под Вязьмы, тоже вестей нет. Дочки живы. Одна, 15 лет, в Подольске медсестрой работает, другую со школой в Токсово отправили”. У самой ноги в больших коричневых пятнах – цинга. Колени еле сгибаются. По крайней мере, раз в день, после ругани больницы за голод и т.п.: “Благодарю нашего Сталина и усё наше правительство, что поставило меня на ноги, что я поправляюсь, что столько обо мне заботы – и все безплатно”.
Другие кричат: “Какое там безплатно, а вычеты, страховка…” – etc. etc.
Их, конечно, жаль.
Но все они много богаче меня, судя по их разговорам. Это я замечала и в столовой. Для них ничего не стоит купить хлеба, зелени. У всех дома много материй. И у всех дома в коммунальных квартирах жуткое воровство, верить никому нельзя. Да и большинство из них, вероятно, охулки на руку не положат».

10 августа 1942 г.

«Сообщения Информбюро меня возмущают. Тысячеверстный фронт, немцы все углубляются на Северный Кавказ, мы пишем – уничтожено до батальона противника, 20 танков и т.п. А что вызывает у меня тошноту физическую – это открытые счета снайперов и исчисление заработанных ими мертвых душ. Мне понятен бой, геройство, уничтожение врага. Но не это вполне нерусское смакование отдельных убийств».
13 августа 1942 г.



«Наталья Васильевна недавно рассказывала мне тоже о нравах. Встречает она на Большом проспекте знакомую старушку, вдову профессора (забыла фамилию). Та плачет в три ручья: “Меня ограбили…” – “Кто ограбил?” – “Милиционер ограбил, как на большой дороге. Иду я мимо булочной Лора. Вижу: женщина продает кусок мыла, просит 200 грамм хлеба, а у меня всего-то 300. Я стою и раздумываю, нахожу, что дорого. В это время милиционер цап меня за руку: гражданка, спекулируете, идем в милицию, полу́чите 5 лет. Протесты и уверения не помогают. Отходим. “Снимай часы, дома есть еще что-нибудь? Приду к вам в семь часов”.
Наталья Васильевна пришла в ярость и повела старушку обратно, нашла милиционера. Потребовала часы. Милиционер было заартачился: “Гражданка, какое право?” Тут Наталья Васильевна начала с того, что назвала свой адрес (дом правительства) и своих соседей: Попкова, Маханова, Кузнецова, затем свой титул: жена депутата Верховного Совета. У милиционера дрожала челюсть, он посерел, дрожащими руками расстегнул браслет с часами. “А если вы попробуете прийти к гражданке в 7 часов, то все будет известно где надо, и вам не пять лет, а расстрел”.
Подобный же случай произошел с Надеждой Павловной Филипченко; ее обобрала девка-милиционерка, взяла продукты, кольцо, пришла с ней домой и еще забрала драгоценности. А Коновалова шла по Васильевскому острову от Лишева, у которого купила за 50 рублей коробку гильз для знакомого. Несла ее в портфеле. Милиционер остановил ее, велел открыть портфель, отобрал гильзы. Она пошла в участок, затем вернулась к Лишеву и с ним вместе пришла в милицию, никакие доводы не помогли, гильзы остались у милиционеров».

17 августа 1942 г.



«…По-видимому, все дело агитпропаганды на фронте в руках евреев. Фаянсон, Бродянский (агитвзвод), Подкаминер – эстрадные бригады, Шкроева – молодежный ансамбль.
Во Дворце пионеров во главе Натан, художественное руководство Гольденштейн Марии Львовны. Все они очень милые, даже внешне не с ярко выраженным типом.
А где же русские? Артисты русские, добровольцы, chair à canon [пушечное мясо (фр.)]. Им, очевидно, не доверяют. Русские мягкотелы, мягкодушны. Лозунг сегодняшнего дня: убей немцев. Убей их побольше. Это еврейский Иегова и грузинская кровная месть. С одной стороны, мы пишем: наша война не с немецким народом, который в рабстве у Гитлера. С другой – бей Гансов и Фрицев. Нелогично и неэффективно».

25 августа 1942 г.



https://www.agitka.su/old/index.php/ussr/389-gpuvmf/zentralvmf/sobsvmf/2833-gm70093
Листовка для собственных войск ВМФ 1942 г., основанная на статье в газете «Боевой путь» от 27 октября 1942 г. «Немцы режут пленных и пьют их кровь». Несмотря на то, что некоторые органы военной цензуры перепечатывать эту статью запрещали, она всё же (несколько видоизмененная) распространялась в виде вот таких листовок, а впоследствии, как факт, будто бы имевший место, приводилась в книге маршала Советского Союза К.С. Москаленко «На Юго-Западном направлении», вышедшей в 1969 г. в Москве в издательстве …«Наука».
https://www.propagandahistory.ru/2405/Nemtsy-rezhut-plennykh-i-pyut-ikh-krov--Epizod-voennoy-propagandy/
Учитывая тему, нетрудно понять, кто мог быть автором сей поделки и редактором запустившей ее в массы «красноармейской газеты».

«После посещения…в Доме Красной армии на спектакле “Русские люди” [по пьесе Константина Симонова].
Мы то и дело читаем в газетах, как два, три или пять храбрецов охраняют какой-то рубеж и гибнут, не сдаваясь и нанося огромный ущерб немцам, которые всегда в превосходящем количестве. Кто посылает на верную смерть этих людей? Сафоновы – а не это нужно. Нужно уметь побеждать. Когда Глоба, фельдшер, уходит в разведку, напевая “Соловей, соловей-пташечка”, Сафонов, посылающий его на верную гибель, говорит: “Вот как русские люди идут на смерть”».

3 сентября 1942 г.



«Вчера состоялся мой визит к Левину. Оказалось, что он должен был меня познакомить со своим заместителем, который так и не пришел. Я прождала его полчаса. Беседа наша с Левиным “протекала в самой дружеской атмосфере”, как пишется у нас в газетах про свидания Сталина с Черчиллем, а раньше с Риббентропом.
Я его спросила, почему он так быстро седеет – за наше краткое знакомство у него совсем побелели виски. “Знаете ли, время безпокойное, неприятности по работе. Вы, Любовь Васильевна, не поминайте меня лихом, вы ведь должны понять, что я выполняю поручения вышестоящих лиц; в вас заинтересованы ввиду большого круга ваших знакомств”».

7 сентября 1942 г.

«Эта заготовка дров превратилась у нас в какую-то дикую оргию. Отправили совершенно неопытных людей, мужчин и женщин, ломать двух- и даже трехэтажные дома. Много убитых, масса искалеченных. Ада Гензель, которая сейчас работает сестрой-хозяйкой в Мариинской больнице, рассказывает, что больница полна ранеными с построек. Одной сестре перерезали сухожилие – она не будет владеть ногой. При Елене Ивановне на соседней постройке двое убились насмерть.
Приходится ходить по балкам на высоте второго-третьего этажей – кто же это может?»

2 октября 1942 г.



«Утром занялась приведением в порядок шкафа с книгами по искусству. Пилила доски, чтобы сделать лишнюю полку. Стучат, Анна Ивановна говорит, что ко мне пришли из Дома Красной армии. Молодой человек в синей гимнастерке. Веду к себе в комнату. “Вы помните Левина, он в длительной командировке, – я видела Левина вчера на улице. – Я хотел бы с вами познакомиться”.
Вот те и здравствуй. Не уйдешь никуда, как мышь от кошки. А я надеялась, что обо мне забыли. Анатолий Васильевич Аксенов. Может быть, это кличка. Русский, правильные черты лица, очень глубоко в орбитах сидящие глаза, широкая нижняя челюсть, лицо умное и скорее приятное. Небольшого роста, шатен. Не помню, на какой мой вопрос он ответил мне следующее: “Против вас мы абсолютно ничего не имеем, мы знаем вас как человека большой культуры, и вы сами знаете, как мало таких осталось, человека приятного, подлинно советского, с вами также хочет познакомиться наш начальник. Нам интересно, чтобы вы следили за вашими знакомыми, в частности за Кочуровым, чтобы кто-нибудь не возымел на него дурного влияния. Я слышал песни Кочурова, они очень патриотичны, но мало ли: человек может поколебаться, подпасть под дурное влияние. Постарайтесь побывать у Кочурова. Нас интересует Плен. Что делает Толстая? Значит, активная общественница?”
Просил разрешения заходить еженедельно. Я опять ему говорила, что толку от меня никакого не может быть, вижусь я с очень немногими, все поразъехались, перемерли и т.д.
“Мы не собираемся и не рассчитываем хватать звезд с неба, нам совершенно достаточно того, что вы сообщаете”.
Он гораздо умнее и приятнее Левина; “безпощадного” лица не делает, следователя не изображает, просто беседует.
Странная у меня роль».

4 октября 1942 г.

«Вчера, ровнехонько в 10 часов утра, как было условлено, явился мой новый “друг” Аксенов. На этот раз в штатском пальто. Попросил записать ему мои впечатления о посещении Кочуровых. Я написала следующее:
“Была после долгого перерыва у Кочуровых. Нашла в настроении всего семейства большой сдвиг. Если прежде, год тому назад, изредка проскальзывали упадочнические настроения, то теперь я не заметила этого совсем. Царит бодрое настроение. Не знаю, влияние ли здесь патриотизма Юрия Владимiровича или духа Дома Красной армии, но перемена большая. Юрий Владимiрович играл мне свои песни. Человек, который пишет такие подлинно вдохновенные патриотические вещи, не может быть неискренним”.
Аксенов поинтересовался, о чем говорили. Всех интересовало постановление об отмене полковых комиссаров.
“Припишите, пожалуйста, какую оценку высказывали, нам очень интересно, положительно ли отнеслись”.
Ну, конечно, я написала, что отношение положительное, что единоначалие улучшит маневренность армии и т.д.
Не стану же я писать, что это “американский орех”, как сказал Кочуров, что все это время в Москве шли совещания с англичанами и американцами и что, очевидно, это постановление вызвано требованием союзников».

12 октября 1942 г.

«Прочла сегодня речь Сталина 6 ноября. Как глупо, ни одной умной мысли. Почему мы не можем справиться с немцами? Потому что нет второго фронта. А что же мы делали 25 лет, твердя, что мы в капиталистическом окружении и что мы такую армию готовим, которая со всем мiром справится? Немцев три миллиона на нашем фронте, а почему у нас нет этих миллионов и немцы везде с превосходящими силами и всюду их больше, чем нас.
С чем мы пришли к 25-й годовщине – с одной Московией Ивана Грозного. Все потеряли. И все шумим, и все хвастаемся, и удерживаем их только пушечным мясом. Полная бездарность командования, никакой инициативы. И эти средневековые битвы в городах. Допустить врагов в город – и потом драться по лестницам и чердакам. Это война не культурных людей, не стратегов, а просто мужиков. Лупи оглоблей; Севастополь – крепость, но как можно Царицын защищать только грудами тел? Без толку – Сталинград, очевидно, будет взят. А сколько народу там поляжет. Господи, Господи, сжалься над нашей несчастной страной.
Колосова рассказала, что их батальон, стройконтора, будет восстанавливать все Царские гробницы в Петропавловской крепости и также гробницу Кутузова в Казанском соборе!»

10 ноября 1942 г.



«…Зоя Аристарховна, рассказала удивительную историю: ее брат работал где-то за Невой, приходилось делать ежедневно двенадцать километров пешком, что совершенно его изнурило при голоде прошлой зимы. Работать он больше не мог, забрал на заводе свои вещи и побрел домой. К Литейной он шел по льду, по Неве. Узел с вещами перетягивал его, он несколько раз падал, с трудом подымался. Наконец упал и встать уже не смог. Его догоняет женщина с санками, груженными дровами, на которых посажены двое детей. “Что ж это вы, гражданин, так и замерзнуть можно, вставайте, давайте вещи на воз, вам их не донести”. Поставила его на ноги и поехала дальше. Но ему и без узла было трудно, опять упал, встать не было сил. Женщина довезла свой воз до берега, вернулась за ним, повела. Вышли на берег, она усадила его вместе с детьми на дрова, повезла. У него кружилась голова, он упал с саней. Тогда женщина привязала его веревкой к саням и повезла на Чайковскую, 56 (это у Таврического сада), сама же она жила на б[ывшей] Захарьевской. Привезла, отвязала и исчезла в зимних сумерках. Женщина была маленькая и худенькая».
6 декабря 1942 г.

«Убита вдова Еремея Лаганского. Снаряд попал в ее квартиру, там же взорвался. От нее нашли одну ступню. Дочка была с подругой в кино, по возвращении нашла этот ужас.
Сам Лаганский умер в этом году от язвы в желудке.
Не Распутин ли ему мстит за свою раскопанную поруганную могилу».

Журналист Еремей Миронович Лаганский/Магазинер (1887–1942) после февральского переворота участвовал в розысках могилы Г.Е. Распутина и уничтожении его тела:
https://sergey-v-fomin.livejournal.com/170254.html
15 декабря 1942 г.

«Сегодня мне минуло 63 года. Никогда я не думала, что так заживусь. 63 года – как это много и как это мало. Только начинаешь понимать – и finita la comedia».
22 декабря 1942 г.

«Мои соседки спасают меня от голодной смерти. Анна Ивановна принесла мне сегодня целый литр солодового молока, причем я беру пока в долг за неимением денег. Ольга Андреевна угостила тарелкой пшенной каши. Это пустяки, казалось бы, в обыкновенное время. А сейчас это спасение, потому что я очень голодаю. […]
Я подметаю со стола все до единой крошки хлеба и съедаю их. Очевидно, отсутствие запасных жиров в организме дает себя знать. Обидно будет не пережить зимы. Сожгут все мои анналы. Бодрись, мать моя, бодрись».

25 декабря 1942 г.


Л.В. Шапорина «Дневник». Т. 1. М. 2017.


Продолжение следует.

ЖЕРТВЫ «ПРАВИЛЬНОЙ» НЕНАВИСТИ


Джордж Оруэлл (1903–1950).

Подлинно значительные произведения тем и отличаются от прочих, что всякий раз по-своему прочитываются каждым новым поколением и более того – с переменой эпохи – раскрывают скрытые до поры новые грани тем, кто их читал прежде.
Кому из нас, в годы перестройки впервые познакомившимся с оруэлловским романом «1984» и некоторыми его эссе, не казалось тогда, что они – о нашем недавнем советском прошлом, из которого мы наконец-то мучительно выдирались. (Иначе к чему их было и держать-то под запретом?)
Скорее всего, нам в это тогда просто хотелось верить, вопреки ясно выраженной в книге мысли самого автора. Но нельзя за это и судить слишком строго: мало кому в ту пору могло прийти в голову, что кому-то – после полученного опыта – захочется всё это «повторить» или даже развить.
Но – увы, – как оказалось, прошлое и не собиралось нас покидать (или мы его?), а роман этот и эссе – о том, что наступило сегодня, а, вероятно, и о том, что еще только будет…
Такова сила мысли подлинно талантливого человека. (Хотя, по правде говоря, лучше бы уж он ошибся…)
Как бы то ни было, сегодня нам стоит освежить нашу память и взглянуть новыми глазами на некоторые страницы книг Джорджа Оруэлла о том, что, к сожалению, так и не стало нашим прошлым. И еще вопрос: станет ли когда-нибудь…



НАШ МIР И ЕГО СКРЕПЫ


«Ужасным в двухминутке ненависти было не то, что ты должен разыгрывать роль, а то, что ты просто не мог остаться в стороне. Какие-нибудь тридцать секунд – и притворяться тебе уже не надо. Словно от электрического разряда, нападали на все собрание гнусные корчи страха и мстительности, исступленное желание убивать, терзать, крушить лица молотом: люди гримасничали и вопили, превращались в сумасшедших. При этом ярость была абстрактной и ненацеленной, ее можно было повернуть в любую сторону, как пламя паяльной лампы».
Дж. ОРУЭЛЛ «1984» (1949).


«Британский тори будет защищать самоопределение в Европе и противиться самоопределению Индии, не сознавая своей непоследовательности.
Действия оцениваются как хорошие или плохие не в соответствии с их характером, а соответственно тому, кто их осуществляет, и, наверное, нет такого безобразия – пытки, взятие заложников, принудительный труд, массовые депортации, тюремное заключение без суда, фальсификации, убийства, бомбардировка гражданского населения, – которое не меняло бы своего морального знака, будучи совершено “нашими”.
Либеральная “Ньюс кроникл” опубликовала как пример неслыханного варварства фотографии повешенных немцами русских, а спустя год или два – с горячим одобрением – почти такие же фотографии немцев, повешенных русскими. […]
Необходимо прежде всего разобраться в себе, разобраться в своих чувствах, а затем учитывать неизбежную свою предвзятость. […]
…По крайней мере, вы можете отдать себе в них отчёт и не допустить, чтобы они искажали ваши мыслительные процессы. Эмоциональные побуждения, которые неизбежны и, наверное, даже необходимы для политического действия, не должны препятствовать восприятию действительности. Но для этого, повторяю, требуется нравственное усилие…»


Джордж Оруэлл «Заметки о национализме» (Май 1945).


«На площади стояло несколько тысяч человек, среди них – примерно тысяча школьников, одной группой, в форме разведчиков. С затянутой кумачом трибуны выступал оратор из внутренней партии – тощий человечек с необычайно длинными руками и большой лысой головой, на которой развевались отдельные мягкие прядки волос.
Корчась от ненависти, карлик одной рукой душил за шейку микрофон, а другая, громадная на костлявом запястье, угрожающе загребала воздух над головой. Металлический голос из репродукторов гремел о бесконечных зверствах, бойнях, выселениях целых народов, грабежах, насилиях, пытках военнопленных, бомбардировках мирного населения, пропагандистских вымыслах, наглых агрессиях, нарушенных договорах.
Слушая его, через минуту не поверить, а через две не взбеситься было почти невозможно. То и дело ярость в толпе перекипала через край, и голос оратора тонул в зверском реве, вырывавшемся из тысячи глоток. Свирепее всех кричали школьники».


Джордж Оруэлл «1984» (1949).

Любовь Шапорина: «ПРАВО НА БЕЗЧЕСТЬЕ» (9)


Любовь Васильевна Шапорина.


CARTHAGO DELENDA EST


1942 ГОД: январь – июнь


«Уже новый год. Что-то даст нам он, и вообще, доживем ли мы до весны? Смертность катастрофическая. Встретили мы его все-таки с вином. Вася после всех своих криков просил меня не обращать на это внимания, и я пришла к ним со своим вином (“выдали” перед этим) и кусочком хлеба. Тетка Марго принесла им тминного сыра, шумел самовар, и мы решили, не дожидаясь двенадцати, выпить чаю. Пили вино, чокались, пили за присутствующих и за отсутствующих и, главное, желали друг другу выжить, дожить до лучшего времени. Удастся ли это всем, неизвестно. Утешали себя предсказаниями Иоанна Кронштадтского о том, что 41-й год будет самым тяжелым, а дальше будет лучше.
Положение с продовольствием в городе, по-видимому, все ухудшается. Вчера были большие перебои с хлебом, везде громадные очереди».

4 января 1942 г.

«…В распределителях, т.е. магазинах, нет уже давно ничего. И у людей больше нет воли к жизни. Притулиться бы куда-нибудь и перестать существовать. И вот это состояние наступает катастрофически быстро в последней стадии голода. Мы так выголодались, что о ропоте, возмущении, поисках виновных в том, что не было запасов, что не направляют крупных сил на освобождение города или не сдают его, не может быть и речи. О немцах и не говорят. А они ежедневно нас обстреливают из дальнобойных. […]
По улицам бродят люди с ведрами, по воду. Ищут воды. В большинстве домов не идет вода, замерзли трубы. Дров нет. У нас, к счастью, часто бывает вода, и сейчас вот горит электричество.
Писем ни от кого нет.
Идет снег. Все умрем, и нас засыплет снегом. Во славу коммунизма».

6 января 1942 г.



«Электричество не горит ни у нас, ни в больнице, нигде. Тока нет, трамваев нет, дров. Заводы стоят. […] …Пыль не вьется по дороге, трещат сильные морозы до 30°, нас засыпает снегом, и мы мрем, мрем, говорят, чуть ли не по 10 000 в день. Страшно.
Вера, прислуга Кати Князевой, хоронила своего четырехлетнего племянника и рассказала: приезжают грузовики, один за другим, полные покойников. Голые, босые, с оскаленными зубами, открытыми глазами. Тошнехонько. Машинами роют траншеи, как на окопах, и туда сваливают всех этих мертвецов, не то что кладут, а именно валят без разбора и засыпают, это стоит 20 рублей. […]
Хлеб нам прибавляют за счет умирающих, смертников, как их называют».
12 января 1942 г.
«Вчера иду мимо Летнего сада. Деревья в инее пушистом и прекрасном. Навстречу человек лет под 40, худой до отказа, интеллигентного вида. Хорошо одетый, в теплом пальто с воротником. Нос обострился, и, как у многих теперь, по тонкой горбинке носа кровоподтек лилового цвета. Глаза широко раскрыты, вываливаются. Он идет, еле передвигая ноги, руки сжаты на груди, и он твердит глухим дрожащим голосом: “Я замерзаю, я за-мер-за-ю”. […]
…Шла через Марсово поле. Был пятый час, темнело. Пушистый иней розовел. Люди бежали в разные стороны. Меня обогнал молодой краснощекий матрос. Повернулся ко мне лицом, махнул рукой по направлению могил и озорно и громко: “Площадь жертв революции! Так твою распротак. Дожили! Площадь покойников!” Его догнали спутники, и они быстро исчезли в морозном тумане.
Да. Город покойников. «Колыбель революции» расплачивается за свою опрометчивость».

17 января 1942 г.



«Начались пожары. Четверо суток горел дом на Пантелеймоновской, наискосок от разрушенного бомбой. Горят дома по всему городу, горит в Гостином дворе. В государственном плане не было заготовки дров. Трубы лопнули, воды нет, тушить нечем. Все топят буржуйки. Уборные не действуют. […]
Я голодна и слабею. […] Д-р Тройский просит наколоть ему сахар. Я колю щипцами, осколок летит на пол. Не поднимаю, знаю, что маленький. Сдав ему сахар, поднимаю крошечный осколок и с наслаждением съедаю.
На столе лежит ложка, которой раздавали больным кашу. По краю осталось немного каши. Я пальцем как бы нечаянно задеваю ложку, на пальце немного каши, потихоньку облизываю».

18 января 1942 г.



«Никто не моется. По улицам ходят абсолютно закопченные люди, как трубочисты. Замерзла, говорят, водокачка. Немцам не удалось ее разгромить, сами заморозили. Болят руки, суставы пальцев.
Морозы стоят трескучие, вчера было 36°, а сегодня немногим меньше».

25 января 1942 г.

«Вчера была безумно голодна. Попросила у Наташи две столовые ложки муки и сварила болтушку, прибавив для вкуса укропу.
В больнице холодно, в палатах 5-7 градусов. Дежурю теперь в бомбоубежище и двух верхних палатах. Вначале больным делали массу вливаний глюкозы, инъекций камфоры, сейчас все отменили за отсутствием возможности стерилизовать, заменили валерьянкой с ландышем. […]
Город замерзает. Кто виноват? Кроме блокады, конечно, система: отсутствие частной собственности, частной инициативы».

26 января 1942 г.

«Домой решила идти по Фонтанке мимо Инженерного замка – бульвар, который когда-то назывался Золотым бережком и был излюбленным местом юных педерастов.
Миновала цирк, вижу на снегу, в пол-оборота к решетке, лежит человеческая фигура, по-видимому, невысокая женщина, вся обернутая в простыню и перевязанная веревкой, как свивальником. Руки сложены под простыней на груди. Она производила впечатление завернутой статуи, настолько неестественно вытянутой она лежала, не прикасаясь коленями к снегу; по-видимому, завернули ее в ту же простыню, в которой она умерла, ниже крестца было темное пятно, может быть кровоподтек».

27 января 1942 г.

«Выйдя на Дворцовую площадь с Миллионной, я остановилась. Шел снег. Покрытая снегом черная шестерня на штабе неслась вверх. Колонна, штаб, Адмиралтейство, Зимний дворец казались грандиозными и вместе с тем призрачными, сказочными. А внизу по сугробам сновали маленькие, согнутые, сгорбленные, в платках и валенках темные фигурки с саночками, гробами, мертвецами, домашним скарбом, такие чуждые этой призрачной, царственной декорации. […]
Чернь захватила город, захватила власть, захватила страну. Город отомстил за себя. Чернь, лишенная каких бы то ни было гуманитарных понятий, какой-либо преемственной культуры и уважения к человеку, возглавила страну и управляла ею посредством террора 24 года.
Сейчас, когда все инстинкты обнажились, город замерз, окаменел, с презреньем стал призраком, чернь осталась без воды, огня, света, хлеба, со своими мертвецами.
И смерть повсюду».

29 января 1942 г.

«Опять шла мимо Марсова поля, от слабости полная атрофия наблюдательности.
Пройдя аллею, остановилась. По улице выезжала тройка: три бабы, средняя в ярко-васильковом платке с цветами, везли сани, нагруженные трупами. Средняя очень весело, лихо кричала, сверкая зубами: “Жить стало лучше, товарищи, жить стало веселей, вози знай!” Знаменитые сталинские слова».

31 января 1942 г.

«Стояла утром в очереди за сахаром, к сожалению, безрезультатно, песку не хватило. Разговорились с соседкой по очереди. “Умирают теперь люди очень просто. Муж пошел с утра за карточками на завод и не вернулся”.
Отрезают мягкие части тела и едят их, будто бы видели. Легенды это или быль? Сосед Елены Ивановны накануне смерти умолял жену поискать на улице покойника и принести ему мяса. Это, конечно, психоз».

4 февраля 1942 г.

«Очередь вилась змеей взад и вперед по темному магазину (окна затемнены, у продавцов горят коптилки). Вдруг странный звон в ушах, очень скверно и боль в затылке, голоса: шляпу, шляпу-то подберите. Открываю глаза – лежу на спине под ногами толпы, соседки соболезнуют. Рука в муфте судорожно сжимает сумочку с карточками. Меня поднимают, ведут к окну, и опять я прихожу в себя на полу лежащей пластом на спине. Что это – смерть? Мне помогают сесть, и опять я лежу. Или это страшный сон с повторностью положений? И в голове все время фраза: “Тяжелее груз и тоньше нить”, “нить”, и слово “нить” мне представляется узким, острым и длинным мечом, прорезающим мозг. Мозг болит. Темно-черные силуэты толпы, и я на спине под ногами. Неужели это конец? Сердобольные люди подняли меня, усадили на столик, и я ухватилась за прилавок, почувствовала тошноту и сильнейшую головную боль. Тут я догадалась, что угорела. Я выбралась во двор, натерла лоб и виски снегом, поела снежку, отдышалась и вернулась в очередь. […]
…Услыхала чудовищную историю. В квартире 98 нашего дома жила некая Карамышева с дочкой Валей 12 лет и сыном-подростком ремесленником. Соседка рассказывает: “Я лежала больная, сестра была выходная, и я уговорила ее со мной побыть. Вдруг слышу, у Карамышевых страшный крик. Ну, говорю, Вальку стегают. Нет, кричат: спасите, спасите. Сестра бросилась к двери Карамышевых, стучит, ей не отворяют, а крик ‘спасите’ всё пуще. Тут и другие соседи выбежали, все стучат в дверь, требуют открыть. Дверь отворилась, из нее выбежала девочка вся в крови, за ней Карамышева, руки тоже в крови, а Валька на гитаре играет и поет во все горло. Говорит: топор с печки на девочку упал”.
Управхоз рассказал сведения, выяснившиеся при допросе. Карамышева встретила у церкви девочку, которая просила милостыню. Она ее пригласила к себе, обещала покормить и дать десятку. Дома они распределили роли. Валя пела, чтобы заглушить крики, сын зажимал девочке рот. Сначала Карамышева думала оглушить девочку поленом, затем ударила по голове топором. Но девочку спасла плотная пуховая шапочка. Хотели зарезать и съесть. Карамышеву и сына расстреляли. Дочку поместили в спецшколу. От нее узнали все подробности…»

10 февраля 1942 г.


Фото из архива Л.В. Шапориной: операция раненого в ленинградском госпитале, в котором она работала медсестрой во время блокады. 1942 г. В конце войны Шапорина была награждена медалью «За оборону Ленинграда».

«Дежурила ночь, беседовала с санитаркой Машей Цветковой, средних лет женщиной: “Церковь убрали, Бога нет. А Он, Батюшка, долго ждет, да больно бьет. Вот мы теперь за свои великие грехи и получаем. Блуд какой был! Больно нам, а Ей, Заступнице, разве не больно было, как Знаменье-то взрывали и рушили [церковь Входа Господня в Иерусалим], он и стал громить. А Сергию преподобному не больно было, как его церковь [на Новосивковской улице] рушили да каменный мешок на его место поставили [Дворец культуры им. Горького]?».
12 февраля 1942 г.

«Заходила Елена Ивановна. Лесотехническая академия тоже эвакуируется. Е.И. было предложено ехать, но она отказалась. Вернуться в Ленинград будет невозможно. Рассказала следующее: опять вводятся строгости, за опоздание снимают с работы.
2) Рабочий, проболевший два месяца, переводится на иждивенческую карточку.
3) Все справки, заменявшие больным бюллетени, с 3 марта аннулируются, будут действительны только новые, их будут выдавать очень строго.
4) На работу людей с отеками принимать не будут.
5) Эвакуировать дистрофиков не будут.
Все это жестоко до цинизма, но, очевидно, с людьми, дошедшими или доведенными до бараньего состояния, иначе обращаться и нельзя.
А карточки иждивенцев таковы, что на них можно три раза в декаду пообедать. Мария Евгеньевна имеет право использовать в декаду восемь талонов по 20 гр. крупяных и 125 мясных. За суп вырезают один талон, за кашу два. Вот тут и выкуси».

3 марта 1942 г.



«Сверху, по-видимому, решили сделать вид, что все благополучно, а ослабевшие дистрофики – контрреволюционеры. Была статья в “Ленинградской правде” “Холодная душа” – это умирающий дистрофик, апатичный ко всему, не реагирующий на митинговые речи, и есть “холодная душа”.
Быть может, на быдло, находящееся в “парадоксальной фазе” (по Павлову), такое освещение положения и произведет надлежащее впечатление. Но, увы, “холодная душа” скоро превратится в холодный труп, ей не до газет.
На улицах сейчас почти не видно везомых покойников. Говорят, мертвецов велено вывозить только ночью».

13 марта 1942 г.

«Светлое Христово Воскресенье! Славно мы его встретили и разговелись. В седьмом часу вечера 4-го начался налет. Громыхали и ревели зенитки. Раздавались разрывы. Отвела бабушку в ванную, там не так слышно и немного спокойнее. Нервы больше не могут выносить этого ужаса, безпомощного ожидания гибели. Податься некуда. Бомбоубежище не функционирует, его залило водой, все замерзло, наполнено льдом. С часу ночи начался второй налет. […]
Пошла к поздней обедне. Она не состоялась по усталости и болезни священника. Он только “освящал куличи”. Это было трогательно. Шли женщины с ломтиками черного хлеба и свечами, батюшка кропил их святой водой. Я приложилась к Спасителю, отошла в сторону и расплакалась. Я почувствовала такую безмерную измученность, слабость, обиду ото всего, хотелось плакать, выплакать перед Ним свое одиночество, невыносимость нашей жизни. Слезы меня немного успокоили и лик Спасителя. Господи, Господи, помоги мне, помоги всем нам, несчастным людишкам. […] Самое ужасное – думать, что свезут тело в общий морг, без отпевания, без креста. Господи Боже мой, дай мне умереть по-человечески».

5 апреля 1942 г.

«По-видимому, со снабжением не удалось никак справиться. Продуктов было привезено к Ладожскому озеру видимо-невидимо. Не нашли ничего лучшего, как складывать их на льду. В лед попала бомба, очень многое затонуло. Катя Пашникова видела человека, привезшего оттуда мешок гороха, выловленного из воды, там работают теперь водолазы. К Ладоге ходили безконечные эшелоны с эвакуированными, там их перевозили; неужели нельзя было перевезти продукты и раздать населению, которое уж само бы знало, как все это употребить. Но у нас принцип: не допускать никакой частной инициативы, все делать по распоряжению начальства. А начальство бездарно, не заинтересовано в населении, в том, чтобы его поддержать. […]
Ленинград сейчас ужасен. Лужи, грязь, нестаявший лед, снег, скользко, грузовики едут по глубоким лужам, заливая все и всех. Толпы народу чистят улицы, чистят еле-еле, сил-то нет. Трудовая повинность была назначена с 27 марта по 8 апреля – продолжена до 15 апреля. Наша несчастная Вера со своей иждивенческой карточкой и 300 гр. хлеба в день должна работать по 6 часов ежедневно».

10 апреля 1942 г.

«14-го за один день должна была быть проведена подписка на новый военный заем. Делается это так. Несколько человек, в том числе и меня, позвали к нашему зам. директора Воронову. Он болеет и лежит в комнате за дворницкой. Он ведает “Спецчастью”, т.е. НКВД, жена его там официально служит. Он полуинтеллигент, у него острые черты лица, острые глаза. Со мной он крайне любезен всегда. Он сказал несколько слов о важности займа и добавил, что подписка должна быть на месячную зарплату без всяких послаблений, а кто хочет, может внести наличными за месяц или 50 %. Мне поручили медсестер. Двое заартачились, их вызвали к Воронову – и они подписались, конечно. Я написала несколько слов в стенгазету, и написала искренно, ни разу не произнеся слово “советский”. Я написала, что враг должен быть и будет сломлен, тому порукой патриотизм всего народа и героизм Красной армии. Разве это не правда? Я глубоко убеждена, что армия, победившая внешних врагов, победит и внутренних».
15 апреля 1942 г.



«Вчера вечером зашла к нам в палату Надежда Яковлевна Соколова […]Она из морской семьи Павлиновых […] Она рассказывала мне, что знавала одну ясновидящую, Давыдову, которая бывала у них. Умерла в 30-х годах глубокой старухой. С детства, глядя на воду, рассказывала целые истории, не сознавая еще своего дара. В 30-х годах она говорила Н.Я.: “Вот ты скажешь, что старуха совсем завралась, но я тебе говорю, что я вижу много мертвецов на улицах Петербурга, так много, что вы уж их не замечаете. А потом горшок перевернется, всех накроет, и на другое утро проснетесь, и все будет другое. Перед этим умрут три человека. А ты еще встретишь своего бывшего жениха и выйдешь за него замуж” (он эмигрант)».
19 апреля 1942 г.

«1 мая прошло под знаком сплошного ура и веселья по радио. Началось с прочтения приказа Сталина, который перечитывали раз пять в течение дня. А затем ансамбли песен и плясок пели патриотические и якобы народные песни и частушки с уханьем и свистом style russe. По институту даже распространился слух под это уханье, что блокада прорвана!!»
2 мая 1942 г.

«В нашей палате лежит глазная больная Прокофьева. Работала на Звенигородской улице по уборке трупов. “Страшно небось?” – спрашиваю я. “Чего страшно, – говорит она, – они и на мертвых не похожи (она сильно окает), жидкие какие-то, не костенеют. Зимой – ну, замерзали, а теперь в них и костенеть-то нечему. Нагрузим полный грузовик – и на Волково. А там канавы машинами взрывают и всех один на одного”. Эх – без креста!»
6 мая 1942 г.

«Белая ночь, “пишу, читаю без лампады”, сижу в перевязочной, из сада свежий чудесный воздух, весенний. Встает Ларино перед глазами: 21 мая ландыши, дубки. И рядом весь безпросветный ужас нашей мышеловки. По-видимому, нам все-таки суждено здесь погибнуть. Дела на фронте плохи, об освобождении Ленинграда никаких разговоров. […]
Сейчас пришла ко мне санитарка Дуся Васильева поболтать, чтобы разогнать сон. Живет она на Таврической, недалеко от водокачки, дом наполовину разбомблен. Рассказала следующее: зимой они как-то переносили вещи, ходили вниз и вверх по лестнице. Женщина попросила их помочь ей подняться по лестнице – самой ей это было не под силу. Довели они ее до третьего этажа, где сами жили, им было некогда с ней дальше возиться, она побрела одна в четвертый. Не достучалась ли она, но только наутро они нашли ее замерзшей у своей двери. И весь божий день она лежала на площадке, и все через нее шагали. Дуся сжалилась, и они с племянницей отнесли ее в нижний этаж в пустую квартиру. Заявили в конторе дома. Через несколько дней, идя мимо, Дуся решила посмотреть, убрали ли женщину. Она лежала на прежнем месте, раздетая, с отрубленными по торс ногами.
Съели, может быть сварили студень».

4 июня 1942 г.

«Год войны, год блокады, год голода – и все-таки мы живы. Но в каком виде, в каком состоянии! Страшны те, которых видишь на улице, а которые умирают дома, в больницах? Елена Ивановна поступила в госпиталь на Васильевском острове, там главным образом дистрофики с дизентерией и без нее, с колитом и т.п. Она говорит, что у многих такие отеки, что тело превратилось уже в безформенную груду с вздутым животом. Они умирают в полном сознании и очень тяжело.
Нужна эта жертва многомиллионным населением политически или стратегически? Может быть – да, нужна. Но все же это единственный, первый случай в мiровой истории годовой блокады и подобной смертности. Конечно, совершенно неправильно, а для социалистического государства преступно, что одни слои населения питаются за счет других».

22 июня 1942 г.



«Наши управленцы не скупятся на приятные сюрпризы. Получила сейчас повестку явиться с паспортом в райсовет по эвакуации. Сейчас идет бешеная высылка людей, т. к. иначе нельзя же назвать насильственную эвакуацию.
При эвакуации человек теряет право на свою площадь и имущество. Для меня эвакуация равносильна смерти, и лучше уж покончить с собой здесь, чтобы не умирать от сыпняка в вагоне. Чудовищно. Целую жизнь собирала книжку за книжкой, если что и ценю, это умственный уют, свой угол. И вдруг все бросить и с 50 рублями в кармане ехать неведомо куда, куда глаза глядят. Может ли быть что-нибудь ужаснее, нелепее в своей жестокости, циничнее наших нравов, правительственного презрения к человеку, к обывателю. Слов не нахожу. Пойду завтра в Союз композиторов и скажу Валерьяну Михайловичу, чтобы делал что угодно, чтобы отменить эвакуацию, а то я в самом деле повешусь; к сожалению, отравиться нечем. […]
В мои годы быть выброшенной на улицу, превратиться в нищую, без угла! С собой можно взять только 30 кг, взять столько, сколько можешь сама поднять и нести. Следовательно, мне надо брать не более 10 килограмм».

23 июня 1942 г.


Л.В. Шапорина «Дневник». Т. 1. М. 2017.



Продолжение следует.

АННА ВЫРУБОВА И ЦАРСКАЯ СЕМЬЯ (4)





«…Вот, началась ее Голгофа» (окончание)


Для того, чтобы более наглядно уяснить положение дел во Дворце, о котором Вырубова пыталась в 1917 г. рассказать обратившейся к ней американской журналистке («Двор состоял из безчисленных маленьких группировок, у каждой были свои безчисленные сплетни, перешептывания, секреты и планы, большие и маленькие. […] Человек, живущий при Дворе и не участвующий в этих планах, – скорее исключение, чем правило»), обратимся к дневниковым записям обер-гофмейстерины Императрицы, княгини Елизаветы Алексеевны Нарышкиной, относящимся как раз к тому периоду, когда, после переворота 1917 г., сдерживаемые этикетом, чувства обитателей Дворца вырвались наружу.
По словам княгини Е.А. Нарышкиной (11/24.3.1917), флигель-адъютант ЕИВ и личный секретарь Императрицы граф П.Н. Апраксин «больше не может выдержать и завтра уезжает. Он ходил прощаться с Императрицей и сказал, что Ей следует расстаться с Аней Выр[убовой]. Гнев и сопротивление. Держится за нее больше кого бы и чего бы то ни было. Нас спасает корь; но было бы опасно оставлять ее в нашем обществе после выздоровления» («С Царской Семьей под арестом. Дневник обер-гофмейстерины Е.А. Нарышкиной» // «Последние Новости». Париж. 1936. 31 мая. С. 2).
(19.3/1.4.1917): «Я была так далека от них, что не знала близости их отношений. Я принимала ее за экзальтированную простушку, безусловно преданную своим покровителям. Думаю, что она всем руководила сознательно, и что ее влияние было так же сильно на Него [Государя], как на Нее [Государыню]. Во всем это есть оккультизм, мистика, внушение темных сил. С ней никакой компромисс невозможен. Мы совершенно ее игнорируем, но Они проводят у нее всё Свое время и Свои вечера. А к нам заходят от времени до времени, поболтать с усилием о незначительных вещах» (То же // «Последние Новости». Париж. 1936. 7 июня. С. 2).
(22.3/4.4.1917): «Государь сказал Вале [князю В.А. Долгорукову], что Императрица чувствует Себя одинокой, вследствие отъезда [ареста] Ани и Ден. […] Понятна тревога об участи Ее подруги, но нельзя жаловаться на одиночество, надо плакать о великих бедствиях, накликанных ею. Я считаю, что достаточно доказала свою лояльность и верность» (Там же).
Не верится, что всё это вышло из-под пера аристократки (княгини в замужестве и урожденной княжны Куракиной), человека верующего (говеющей и причащающейся, читающей «Добротолюбие», восхищающейся действительно чудесными «Откровенными рассказами странника»)!



Княгиня Елизавета Алексеевна Нарышкина (8.12.1838–30.10.1928) – дочь церемонимейстера князя Алексея Борисовича Куракина и Юлии Федоровны (урожденной княжны Голициной), супруга камергера князя Анатолия Дмитриевича Нарышкина (1829–1883). Фрейлина (1858), позднее статс-дама и обер-гофмейстерина Императрицы Марии Феодоровны, гофмейстерина Высочайшего Двора, обер-гофмейстерина Императрицы Александры Феодоровны. Кавалерственная дама (1907) ордена Св. великомученицы Екатерины 2-й степени (малого креста). По специальности биолог. Председательница Санкт-Петербургского дамского комитета общества попечительного о тюрьмах, убежища имени Принца Ольденбургского для женщин, отбывавших наказание в местах заключения, Общества попечения о семьях ссыльно-каторжных и Евгеньевского приюта для арестантских детей-девочек. Входила в близкое окружение Императрицы Александры Федоровны, называвшей ее в дневниках и письмах «мадам Зизи». Из Александровского Дворца в Царском Селе ее госпитализировали (14.05.1917) с крупозным воспалением легких. В эмиграции в Германии, потом во Франции. Автор мемуаров.

Сила зависти и ненависти к А.А. Вырубовой у этих аристократок были столь велики, что вопреки не только правилам хорошего тона, но и элементарной человеческой справедливости, они брали на веру любой (ничем не подтвержденный) слух, лишь бы втоптать имя ненавистной им подруги Государыни в грязь, не замечая, что при этом они мечут комья грязи и в сам предмет ревности. Именно поэтому, между прочим, дневники обер-гофмейстерины были напечатаны в газете П.Н. Милюкова, с думской трибуны открыто обвинявшего Царицу в измене.
(28.3/10.4.1917): «Говорят, что найденные у Ани бумаги очень компрометирующего свойства и… имеют отношение к военному шпионажу и к достижению мира. Если это правда, то это государственная измена, которая заслуживала бы самой строгой кары» (Там же).
Всё это, в конце концов, привело княгиню Е.А. Нарышкину к решению покинуть находившихся под арестом Царственных Мучеников.
Однако даже революционный комендант Александровского Дворца, друг Керенского полковник П.А. Коровиченко, которого Е.С. Нарышкина характеризовала весьма своеобразно для княгини («этот человек, который желает добра; убежденный республиканец, он верит, что “мощность движения приведет к лучшему”, энтузиаст идей и добытой свободы»), узнав о ее желании оставить Царскую Семью, пытался ее урезонить (26.4/9.5.1917): «В такой острый и опасный момент мой отъезд будет использован, неправильно истолкован и повлечет за собой новые безпорядки. Если это так, то я всю жизнь себя буду потом упрекать, что подлила еще одну каплю в ту чашу ненависти, которая может из-за этого перелиться» (То же // «Последние Новости». Париж. 1936. 7 июня. С. 2; 21 июня. С. 2).
Даже высылка Царственных Мучеников в Сибирь не смягчила освободившуюся от исполнения своих обязанностей обер-гофмейстерину. Сквозь плач («Проплакала всё утро») – но не о себе ли, не об утерянном ли ею положении? – слышится всё же прежнее, неистребимое: «Выяснилось окончательно: Их везут в Тобольск. […] Государь очень побледнел и похудел. Императрица владеет Собой и продолжает надеяться! Несмотря ни на что, рада ехать в домашнюю сферу их “dear friend” [Распутина]. И Аня – святая, перед которой следует поклониться. Ничего не изменилось в Ея mentalite! […] Газеты сообщают о благополучном прибытии в Тобольск в субботу. Какая это должна быть ужасная дыра!» (То же // «Последние Новости». Париж. 1936. 19 июля. С. 2).



Намогильный крест княгини Е.А. Нарышкиной на кладбище в, Сент-Женевьев-де-Буа под Парижем.

«Жизнь моей сестры, – свидетельствовал брат Анны Александровны С.А. Танеев, – с самого начала революции была сплошной мукой. Она принуждена была скрываться у разных людей. […] Возникает вопрос, в чем же была трагическая вина Анны Вырубовой? Ответ окончательный – ее безграничная преданность Царской Семье. В преданности моей сестры помимо ее искренней любви и привязанности присутствовало еще понимание обязанности каждого русского гражданина по отношению к Монарху и Его Семье, понимание, что Монарх и Его Семья – символ всей страны и что всё остальное должно быть вокруг Их. Если человек совершенно убежден в правоте своих поступков, это создает в душе покой и неуязвимость для чужой критики. Моя сестра, несмотря на все пройденные страдания и унижения, освободила душу свою от всякой злобы, упреков до самых последних дней своих и обрела свободу» («Из воспоминаний С.А. Танеева» // «Новый Журнал». Кн. 127. Нью-Йорк. 1977. С. 177, 179).
Но и после этого ее не оставляют в покое…
«Моя сестра, – продолжает С.А. Танеев, – в своих мемуарах говорит: “Я слышала, что я родилась в Германии и что меня выдали замуж за русского морского офицера, чтобы затушевать мою национальность. Я читала, что я сибирская крестьянка, привезенная для восхваления Распутина”. Подобная небылица проникла даже в мемуары фон Бюлова. Он пишет, что Анна Вырубова была женщина “класса Распутина”. Подобные сплетни о моей сестре показывают полное незнание или злостную ложь. Опровергнуть это можно только генеалогическими данными, что я проделал в конце моих воспоминаний. Главные обвинения были, что по своему происхождению она не имела права быть при Дворе, второе (во время войны), что она была немецкого происхождения и принимала во внимание интересы врагов. Эти ложные обвинения подхватывали политиканы и даже некоторые люди из общества, которые в своей ненависти забывали, что знали ее с детства. Всё это привело к убийству Распутина, сибирского мужика, группой аристократов, утопавших в роскоши и ищущих возбуждающих эмоций» (Там же. С. 174-175).



Князь Ф.Ф. Юсупов и С.А. Танеев (брат Анны Вырубовой) на даче Юсуповых в Царском Селе (Павловское шоссе, 30).

Однако далеко не все в состоянии ее понять даже здесь и сейчас. Пусть внешне они и не переступают черты, но зато какой подтекст!
«…Назвать ее человеком выдающегося и глубокого ума, – пишет о А.А. Вырубовой числящийся монархистом П.В. Мультатули, – не представляется возможным. […] Человек с добрым сердцем, безусловно преданная до самопожертвования Царской Семье, отзывчивая на чужую боль, безсребренница, Вырубова в то же время была эгоистична, капризна, легкомысленна и легко попадала под разные влияния. […] Вырубова, конечно, не обладала ни тем великодушием, ни той широтой души, ни тем смирением, каким обладала ее подруга – Государыня Императрица. Особенно это видно по совершенно разному отношению к России и революции.
Вырубова, после всего с нею происшедшего, озлобилась не только на революционеров, но и на всю Россию. […] …Вырубова не могла подняться до уровня Императрицы. Ее одолевали эмоции, среди которых преобладали любовь к Царской Семье и ненависть к февралистам. […] Но, судя по всему, Вырубова мало прислушивалась к советам Государыни» (П.В. Мультатули «Свидетельствуя о Христе до смерти… Екатеринбургское злодеяние 1918 г.: новое расследование». СПб. 2006. С. 195-196, 198).
Приведенные нами слова до неприличия (исключая, возможно, некоторые нюансы) похожи на отзыв об Анне Александровне масона, оккультиста, гомосексуалиста и убийцы Г.Е. Распутина – князя Ф.Ф. Юсупова: «Вырубова не была достойна дружбы Императрицы. Несомненно, ее привязанность, искренняя или нет, была далека от безкорыстия. Это привязанность лица низшего и раболепного к безпокойной и болезненной Государыне, Которую она старалась изолировать, возбуждая подозрительность ко всем окружавшим Ее. Близость к Императрице уже создавала Анне Танеевой привилегированное положение, но появление Распутина открыло ей новые горизонты. Она, конечно, была слишком ограниченна, чтобы иметь собственные политические цели. Но желание играть роль влиятельной персоны, пусть только посредницы, опьяняло ее» (Князь Феликс Юсупов. «Перед изгнанием. 1887-1919». М. 1993. С. 144).



Княгиня З.Н. Юсупова с сыном Феликсом и А.А. Вырубовой.

Что касается П.В. Мультатули, то он умудрился даже поставить в укор А.А. Вырубовой факт сохранения ею писем Царственных Мучеников: «…Не сохранилось ни одного письма Вырубовой Царице, зато имеется множество писем Царицы Вырубовой. Объясняется это просто: Государыня уничтожала все письма Вырубовой и просила ее делать то же самое со своими письмами. “Ни одного твоего письма не оставляю, – писала Императрица, – всё сожжено – прошедшее как сон!” К счастью для потомков, Вырубова не вняла этому совету [какому именно?!! – С.Ф.] Императрицы, и письма Ее сохранила. Но эта объективная заслуга Вырубовой перед будущими поколениями могла обернуться тяжелыми последствиями как для Царской Семьи, так и для самой Вырубовой. Вряд ли Вырубова, сохраняя письма, задумывалась о будущих поколениях. Вряд ли также она готова была подвергнуться новым репрессиям из-за тобольских писем. Тем не менее, она их сохраняла. Напрашивается один [sic!] вывод: значит, Вырубова не боялась их сохранять, а это, в свою очередь, означает, что у нее был на этот момент надежный защитник. Кто же это мог быть? Скорее всего, этим защитником был Максим Горький. […]
…Мы смело [sic!] можем предположить, что Вырубова показывала Горькому и письма Императрицы. А если предположить [sic!], что Горький передавал содержание этих писем своим большевицким друзьям, то нечего и говорить, что последние были в полном курсе дел в “Доме Свободы” и могли смело контролировать положение. О том, что Вырубова предавала гласности письма Государыни, свидетельствует и М.Г. Распутина […] Таким образом, все действия Вырубовой, скорее всего, изначально контролировались большевиками, что делало освобождение Царской Семьи невозможным» (П.В. Мультатули «Свидетельствуя о Христе до смерти…» С. 198-199).
Как видим, одни допуски, предположения – и ни одного реального факта! Может быть, так и шьются дела следователями в современной России, но история так не пишется. Это наука, а не эффектный жест фокусника. Да и основанные на таких шатких основаниях дела, как известно, часто рассыпаются в суде. Что до приравнивания ознакомления с Царской весточкой из Тобольска дочери Царского Друга к «преданию гласности писем Государыни», то это не просто передержка, а исторический подлог.
Все подобного рода «штукари» (под какими бы благовидными предлогами они не выступали), «возмущая и волнуя умы», по словам самой А.А. Вырубовой, «имеют единственной целью: еще раз облить грязью через меня святую память убиенных Царя и Царицы».



Императрица Александра Феодоровна и Анна Вырубова. Царское Село. Весна 1913 г.

Мы не будем здесь, хотя бы и кратко, писать о том, как всё было на самом деле. После хорошо документированной биографии А.А. Вырубовой, написанной Ю.Ю. Рассулиным, это излишне («Верная Богу, Царю и Отечеству. Анна Александровна (Вырубова) – монахиня Мария». СПб. 2005).
В свое время нам тоже пришлось подробно писать о мужественном поведении Анны Александровны, оказавшейся после февральского переворота 1917 г. в застенках временщиков. Дважды, задолго до П.В. Мультатули, приходилось нам подробно исследовать также и тему попыток доктора И.И. Манухина и писателя М. Горького втереться в доверие А.А. Вырубовой (Игумен Серафим (Кузнецов) «Православный Царь-Мученик». Сост. С.В. Фомин. М. 1997. С. 528-530; С.В. Фомин «Наказание Правдой». М. 2007. С. 304-336).
И в том и другом случае мы писали о том, что они через нее пытались установить контроль за Царской Семьей, но никогда о том, что им это удалось!
Однако у нас есть и гораздо более веские основания для того, чтобы отвергнуть все приведенные нами и другие подобного рода инсинуации.
Что может быть точнее и выше для нас оценки Государыней из Ее тобольского письма Своей верной подруги?! (20.12.1917): «…Дитя Мое, Я горжусь Тобой. Да, трудный урок, тяжелая школа страданья, но Ты прекрасно прошла через экзамен. Благодарим Тебя за всё, что Ты за Нас говорила, что защищала Нас и что всё за Нас и за Россию перенесла и перестрадала. Господь Один может воздаст. […] …Разлука с дорогими, с Тобой. Но удивительный душевный мир, безконечная вера, данная Господом, и потому всегда надеюсь. И мы тоже свидимся – с нашей любовью, которая ломает стены».
А вот слова Государя из Его письма Анне Александровне (1.12.1917): «Мысли и молитва всегда с Вами, бедный, страдающий человек. Ее Величество читала Нам все письма. Ужасно подумать, через что Вы прошли. Нам здесь хорошо – очень тихо. Жаль, что Вы не с Нами. Целую и благословляю без конца. Ваш любящий Друг Н.»
В приложении к своим воспоминаниям А.А. Вырубова, как известно, опубликовала около 40 писем, написанных ей Царственными Мучениками, когда Они находились в заточении. «При чтении, – отмечают их современные читатели, – сразу бросается в глаза удивительная схожесть всех без исключения писем в том, что каждое из них буквально переполнено выражениями любви к адресату. Тут не могло быть и намека на какое-то лицемерие или расчет. Письма очень интимны, не предназначались для чужих глаз, да и доставлялись, насколько можно понять, в большинстве случаев тайно, с оказией. Думается, что человек, которого любили так искренне, любили взрослые – Царь и Царица, любили Их Дети, по которому так тосковали в разлуке, не мог не обладать высокими нравственными качествами. Иначе содержание этих писем просто не объяснишь...» (А. Присяжный, А. Суриков «Анна Вырубова, фрейлина Императрицы» // Материалы интернета).
Что касается Царских писем, то в отличие от П.В. Мультатули, профессиональный историк С.П. Мельгунов давал высокую оценку поступку А.А. Вырубовой. Царица, по его словам, «сжигала письма Вырубовой и просила также поступать и с Ее письмами». Однако Анна Александровна «сохранила некоторые письма, и теперь мы должны быть ей за это благодарны» (С.П. Мельгунов «Судьба Императора Николая II после отречения. Историко-критические очерки». М. 2005. С. 285).



Офицеры Лейб-Гвардии Гусарского полка А.А. фон Дрентельн, А.И. Воронцов-Дашков, А.А. Вырубова, ее брат С.А. Танеев и П.П. Гротен в доме Анны Александровны в Царском Селе.

Не пустой звук для нас свидетельства и других лиц, близко знавших Анну Александровну. Жизнь А.А. Вырубовой, по словам товарища Обер-Прокурора Св. Синода князя Н.Д. Жевахова, «рано познакомила ее с теми нечеловеческими страданиями, какие заставили ее искать помощи только у Бога, ибо люди были уже безсильны помочь ей. Общие страдания, общая вера в Бога, общая любовь к страждущим, создали почву для тех дружеских отношений, какие возникли между Императрицею и А.А. Вырубовой. Жизнь А.А. Вырубовой была поистине жизнью мученицы, и нужно знать хотя бы одну страницу этой жизни, чтобы понять психологию ее глубокой веры в Бога и то, почему только в общении с Богом А.А. Вырубова находила смысл и содержание своей глубоко-несчастной жизни. И, когда я слышу осуждения А.А. Вырубовой со стороны тех, кто, не зная ее, повторяет гнусную клевету, созданную даже не личными ее врагами, а врагами России и Христианства, лучшей представительницей которого была А.А. Вырубова, то я удивляюсь не столько человеческой злобе, сколько человеческому недомыслию…» («Воспоминания товарища Обер-Прокурора Св. Синода князя Н.Д. Жевахова». Т. I. М. 1993. С. 236-237).
Один из образчиков такого рода свидетельств – мемуары министра иностранных дел С.Д. Сазонова, всерьез писавшего о «кружке распутинцев, который ютился в старинном домике А.А. Вырубовой, вблизи Александровского Дворца в Царском Селе и покровительницей которого была Императрица» (С.Д. Сазонов «Воспоминания». Париж. 1927. С. 380).
Домашнему «русскому» хору подпевали зарубежные мастера «бельканто».
«…Она сделалась, – утверждал британский посол Дж. Бьюкенен, – безсознательным орудием в руках Распутина и тех, с кем он имел дело. Я не любил ее и не доверял ей, и очень редко с ней встречался» (Дж. Бьюкенен «Моя миссия в России». С. 190).
Его французский коллега был более словоохотлив и, одновременно, противоречив в своей риторике, видимо, не зная как примирить реальность, которую трудно было все-таки полностью скрыть, с клеветой. «Какая странная особа Анна Александровна Вырубова! – записал он под 29 декабря 1914 г. – У нее нет никакого официального звания, она не исправляет никаких обязанностей, она не получает никакого жалования, она не появляется ни на каких церемониях. Это упорное удаление от света, это полное безкорыстие создают всю ее силу у Монархов, постоянно осаждаемых попрошайками и честолюбцами. Дочь управляющего Императорской канцелярией Танеева, она почти не имеет личных средств. И Императрица только с большим трудом может заставить ее принять от времени до времени какое-нибудь недорогое ювелирное украшение, какое-нибудь платье или шубу. Физически она непоротлива, с круглой головой, с мясистыми губами, с глазами светлыми и лишенными выражения, полная, с ярким цветом лица… […] Она одевается с совершенно провинциальной простотой. Очень набожная, неумная. […] Анна Александровна показалась мне умственно ограниченной и лишенной грации. […]
Несмотря на строгость этикета, Императрица часто делает долгие визиты Своему другу. Кроме того, Она устроила ей в самом Дворце комнату для отдыха. Таким образом, обе женщины почти не расстаются. В частности, Вырубова регулярно проводит вечера с Монархами и Их Детьми. Никто другой никогда не проникает в этот семейный круг […] Когда Дети отправляются спать, госпожа Вырубова остается с Царем и Царицей и, таким образом, участвует во всех Их беседах, всегда принимая сторону Александры Феодоровны. Поскольку Император никогда не отваживается что-либо решить, не выслушав мнение Жены – или скорее без Ее одобрения принимаемого решения, – то в конечном счете, именно Царица и Вырубова являются теми лицами, кто в действительности правит Россией! […] Как определить г-жу Вырубову? […] Качества, которые, как я слышу, чаще всего ей приписывают, это качества интриганки. Но что же это за интриганка, которая пренебрегает почестями, которая отвергает подарки» (М. Палеолог «Дневник посла». М. 2003. С. 201-203).



Анна Александровна Вырубова.

«Ославленная в свое время как “наложница Распутина”, “германская шпионка”, “отравительница Наследника” и “всесильная временщица, правившая Россией”, она отдала последнее, что у нее было, в дни заключения своих Друзей и сделала для Них больше, чем кто-либо», – писал о А.А. Вырубовой в своих мемуарах корнет С.В. Марков, один из тех, кто также оказывал реальную помощь находившейся в узах Царской Семье. При этом, подчеркивал мемуарист, «она и теперь не оставлена в покое людской подлостью и завистью!» (С.В. Марков «Покинутая Царская Семья. 1917-1918». М. 2002. С. 471-472).
Дочь Григория Ефимовича свидетельствовала: «Отец высоко ценил ее за крайнюю безкорыстность и преданность Престолу» («Дорогой наш Отец». С. 76). Безсребренничество было то, что, среди прочего, роднило Анну Александровну с ее духовным отцом: «Она была ласкова и щедра по отношению к бедным, – подтверждали очевидцы, – порой до самозабвения…» (Баронесса С.К. Буксгевден «Жизнь и трагедия Александры Феодоровны, Императрицы России». С. 184).
«Нужно отметить, – подчеркивала Матрена Распутина, – что Вырубова, у которой не было никакого состояния, будучи столь близка к Царской Семье, отвергала все почести – никогда не присутствовала на церемониях при Дворе – и не имела никакой материальной выгоды, которую, без сомнения, извлекал бы любой другой на ее месте. Она лишь умела приходить на помощь всем попавшим в беду. Многочисленные офицеры и солдаты, которых она так усердно опекала, никогда не забудут ее отношения к ним. Она знала лишь самоотвержение, и даже свои последние средства вложила в устройство госпиталя для инвалидов войны» («Дорогой наш Отец». С. 86).
Офицер со «Штандарта» вспоминал, как во время одной из прогулок по берегу они вместе с Анной Александровной «встретили нищего без руки, который на крючке, вместо кисти, нес корзинку с крестьянской мелочью – гребешками, нитками и какими-то пуговицами. Танеева, очень добрый и отзывчивый человек, попросила меня дать несчастному инвалиду милостыню. Я дал новенький полтинник, и мы пошли дальше» (Н.В. Саблин «Десять лет на Императорской яхте “Штандарт”». С. 69).
До какой степени А.А. Вырубова была оболгана светской отечественной и зарубежной чернью, можно судить хотя бы по мемуарам другой подруги Государыни – Ю.А. Ден, опубликованным в 1922 г. в Лондоне на английском языке: «Говорить об Анне Вырубовой мне чрезвычайно трудно, поскольку в обществе в отношении ее сложилось определенное и весьма предубежденное мнение. В Англии ее считают коварной, как Борджиа, героиней фильмов, чувственной истеричкой, любовницей Распутина и злым гением Императрицы Александры Феодоровны. […] Если я отмету все эти обвинения в ее адрес, то меня обвинят в слепоте и необъективности и сочтут недостойной всяческого доверия. И всё же, каковы бы ни были последствия, я расскажу об Анне Вырубовой, какой я знала ее со дня нашего знакомства в 1907 году […] Внешне Вырубова совершенно не похожа на ту Анну Вырубову, какой ее изображают в фильмах и в книгах. Более того, она совсем не такая, какой мы ее видим и в более серьезных описаниях. […] Она обожала Императорскую Семью, была предана Ей так, как были преданы Стюартам их сторонники, однако – я сделаю заявление, которое, возможно, будет воспринято читателями с усмешкой, – она не оказывала на Нее никакого политического влияния. Ей было не под силу сделать это. […] Проведя утро во Дворце, обедала она обычно у себя дома. Дети любили Анну, как любили все, кто ее знал» (Ю. Ден «Подлинная Царица». С. 42-45).
Близкий Царской Семье игумен Серафим (Кузнецов) писал об этом безкровном мученичестве А.А. Вырубовой: «Это та женщина, на которую лживая пресса вылила столько грязи, как ни на одну женщину в мiре» (Игумен Серафим (Кузнецов) «Православный Царь-Мученик». С. 178).



А.А. Вырубова.

Мучения Анны Александровны в заключении в годы революции с ежеминутной угрозой безсудной расправы не прошли для нее даром.
Пять раз ее арестовывали…
«…Я не жалуюсь, а только всей душой благодарю Бога, что нашелся единственный порядочный русский человек, – писала она, имея в виду следователя ЧСК В.М. Руднева, – который имел смелость сказать правду, – все же другие, Члены Императорской Фамилии и высшего общества, которые знали меня с детства, танцевали со мной на придворных балах, знали долгую, честную и безпорочную службу моего дорогого отца, – все безпощадно меня оклеветали, выставляя меня какой-то проходимкой, которая сумела пролезть к Государыне и Ее опутать».
М.П. Акутина-Шувалова, общавшаяся с Анной Александровной, начиная с середины 1920-х гг., отмечала эту ее природную христианскую доброту: «Несмотря на всё пережитое, в ней совсем не было ненависти, озлобленности» (А. Присяжный, А. Суриков «Анна Вырубова, фрейлина Императрицы» // Материалы интернета).
На вопрос Центральной уголовной полиции Финляндии, как она «объясняет приход большевиков к власти», А.А. Вырубова отвечала: «На практике великосветские князья и другие представители высшего общества вели легкомысленный образ жизни, не обращали внимания на народ, который находился на низком уровне жизни, не обращали внимания на его культуру и образование. Большевизм зародился по их вине. […] Гибель России произошла не с помощью посторонней силы. Надо и признать тот факт, что сами русские, те, что из привилегированных классов, виноваты в ее гибели».

http://www.tsaarinikolai.com/demotxt/Zhizn_na_finskoi_zemle_LH_so_sylkami-Okontshatelnyi_variant_KORJAUS_06-04-2015_1_sait-1d.html#huomio
Это полностью соответствовало мнению Государыни, высказанному в первых числах марта 1917 г.: «“Ты знаешь, Аня, с отречением Государя всё кончено для России, но мы не должны винить ни Русский Народ, ни солдат: они не виноваты”. Слишком хорошо знала Государыня, кто стоял за этим злодеянием» («Верная Богу, Царю и Отечеству. Анна Александровна (Вырубова) – монахиня Мария». С. 138.)
«Как долго продлиться власть большевиков?» – последовал новый вопрос финского полицейского офицера. – «Чтобы возродить былую Русь, надо научиться терпению к другим и покаянию, только тогда начнет проявляться национальная гордость. А пока мы обвиняем друг друга, улучшения не будет, и Божия Благодать не прольет свет на ту пустыню, которая некогда была Государством Российским» («Дорогой наш Отец». С. 18).
Так она и жила все эти годы изгнания! – На семи ветрах. Но Богом хранима!



А.А. Танеева (Вырубова) в Финляндии. 1940 г. Общество памяти Святых Царственных Мучеников и Анны Танеевой в Финляндии.

И, наконец, свидетельство самого Григория Ефимовича, которое донесла до потомков другая духовная его дочь, М.Е. Головина. В последний день своей земной жизни он предрек А.А. Вырубовой: «Ты, Аннушка – вижу тебя в монастыре... помолись за нас, будешь “блаженная Анна”, молитвы твои до Бога доходны будут. После твоей смерти люди придут к тебе на могилку просить помощи, и Бог услышит тех, кто просит Его во имя твое. Ты пострадаешь за Тех, Кого любишь, но страдания твои откроют тебе врата райские, и ты увидишь Тех, Кого ты любила и оплакала на земле. Хочу, чтобы все, кто за мной пошел и кого я люблю, дошли до Царствия Божия и не остановились на полдороге» («Дорогой наш Отец». С. 277).
Так всё и случилось: и монашеский постриг она приняла, и на могилке ее на русском православном кладбище в Хельсинки всегда живые цветы, горят свечи, идет молитва, и икона «блаженной Анны» написана в России ее почитателями.
Председатель Общества памяти Святых Царственных Мучеников, а также фрейлины Государыни Анны Танеевой-Вырубовой в Финляндии Людмила Хухтиниеми вспоминает, как в летний Сергиев день 2002 г. она получила благословение в стенах Свято-Троицкой Сергиевой Лавры. Исповедовавший ее иеромонах в конце исповеди напутствовал ее: «У вас в Финляндии похоронена Анна Вырубова, святой жизни человек. Обращайтесь к ней со всякой нуждой, за помощью».



Продолжение следует.

Любовь Шапорина: «ПРАВО НА БЕЗЧЕСТЬЕ» (8)


Любовь Васильевна Шапорина.


CARTHAGO DELENDA EST


1941 ГОД


«Утром заходила Елена Яковлевна. Она ежедневно ездит в Союз писателей, где должны дать какой-то талон на эвакуацию и известить, когда поедет эшелон. И до сих пор ничего не известно. Она рассказала, что директор Фарфорового завода Диккерман, умный, энергичный, толковый еврей, в самом начале войны устроил себе командировку в Ирбит для организации автосвечного завода. Ему был дан вагон, в который он погрузил один заводской станок для автосвечей, свою квартиру и семью с тещей и прочими родственниками. Вероятно, теперь к нему в Ирбит стягиваются со всей страны родные.
Когда он поступил на Фарфоровый завод, он во всех цехах снял старых заведующих и понасажал своих родных. Теперь они все уехали и оголили цеха. Директором он вместо себя оставил бывшего токаря, старого работника, очень тупого, который окончательно развалил работу. Художественную часть сразу же закрыл. Наташа на днях пришла брать расчет, и ей не с кем было даже и проститься. Она нашла только старого вахтера, который так же, как и она, прослужил 27 лет на заводе. Он заплакал.
Им рассказывал очевидец, что когда на заводе “Большевик” собрали митинг по поводу воззвания Ворошилова, оратору не дали говорить. Его речь о защите Ленинграда и народном ополчении встретили криками: “Что нам с вилами, как на французов, против немцев выходить? С танками и самолетами вилами бороться? Нас предали!” А на митинге на Фарфоровом заводе говорили о патриотизме и махали руками те, у которых в кармане уже были талоны на эвакуацию. Остающиеся молчали!
“Да, – грустно сказала Елена Яковлевна, – нас предали”. […]
Родители Катиной прислуги Веры живут около Острова. Вера была в отчаянии, уверенная в их гибели. На днях оттуда пришел мальчишка-подросток и рассказал следующее. Их деревню немцы не бомбили, жителей не трогали, велели им переделить землю, коров и прочий колхозный скот и ушли. Крестьяне в восторге. Мальчик попросил, чтобы его отпустили в Ленинград, где живут родители. Его отпустили, и он пошел. Он встречал на дороге немецкие посты, штаб, везде его допрашивали, кормили и отпускали дальше. В таком роде это уже не первый рассказ я слышу, и это разнесется по колхозной России как по телеграфу. Результаты скажутся скоро. Мы вспоминали с Еленой Яковлевной первые годы революции – творческие годы. “Одним словом, – сказала я ей, – за двадцать три года нам пришлось видеть grandeur et décadance de l’empire. La guerre et la vergogne” [Взлет и падение империи. Война и срам (фр)]».

25 августа 1941 г.



«Муся Гальская рассказывала Л. Насакиной, как ее отправили из Союза писателей на работы: привезли в болото, ничем не кормили, свежей проточной воды не оказалось, и они процеживали через полотенце грязную, червивую болотную воду. Спали на том же болоте. Через два дня у нее распухли ноги, и ее отправили в Ленинград. Всякое живое и нужное дело принимает у нас какие-то мертво-формальные уродливые формы. Берут на работу беременных, у которых происходят там выкидыши, больных».
27 августа 1941 г.

«“Право на безчестье” мы заслужили полностью – мы даже не ощущаем безчестья. Мы давно потеряли не только всякий стыд, но самое понятие чести нам совершенно незнакомо. Мы рабы, и психология у нас рабская. У всего народа. Нам теперь, как неграм времен дяди Тома, даже в голову не приходит, что Россия может быть свободной; что мы, русские, можем получить “вольную”. Мы только, как негры, мечтаем о лучшем хозяине, который не будет так жесток, будет лучше кормить. Хуже не будет, и это пароль всего пролетариата, пожалуй, всех советских жителей. И ждут спокойно этого нового хозяина без возмущения, без содрогания. […]
До чего мы дошли, и до чего нас довели. На днях я прочла нашу ноту иранскому правительству. […] Эта нота была для меня откровением. Когда я прочла длинный перечень всего того, что Советское правительство уступило, отдало персам в 19-м году, я только вслух твердила: черти окаянные.
Всё то, о чем болели Цари со времен Алексея Михайловича, что спешно достраивали от 1914 года до 1918-го, т.е. во время войны, всё это Ленин с Троцким отдали без сожаления и без малейшего понимания политического и стратегического значения того, что уступали, без сожаления; а теперешние умники еще хвастаются своей политической безграмотностью.
И мне стало совершенно ясно, что Ленин был неумный и никак не государственный человек. Он был подпольный революционер, наторевший в полемике во французских и швейцарских кафе, пошедший на компромисс с немцами, чтобы сделать свой эксперимент. Для этого понадобилось обмануть мужиков. Обманули и создали ЧК из человеческих отбросов.
Очень быстро Ленин увидел, что опыт не удался и объявил НЭП. Тут его пристукнули, а собственный сифилис помог разложению. Он пережевывал уже устаревшего в Европе Маркса и разразился парадоксом: “Каждая кухарка может управлять государством”. Вот и доуправляли.
Где золото, содранное с церквей, где золото, выпаренное у жителей? Я думаю, многое ушло к сионским мудрецам».

31 августа 1941 г.

«А Ленинград, былой Петербург, окружен со всех сторон. Немцы спускают огромные десанты с танками, пушками, как говорят, в Териоках, за Колпином, теперь в Ивановском по Неве. У нас сразу наступил голод, так говорят в очереди, для меня он наступил давно. С 1 сентября уменьшили норму хлеба: у служащих с 600 гр. до 400 гр. в день, у иждивенцев до 300 гр. 2-го я с утра пошла покупать масло и сахар, дали мне масла 100 гр. всего, потратила на это полчаса и затем два часа на 200 гр. сахара, больше не дают. Никаких круп, ни макарон, ни чечевицы. […]
…Меня встречает Елена Ивановна Плен. На ней лица нет. Утром ее вызвали в милицию: высылка в 24 часа. Куда, каким образом, когда поезда не ходят? – “3-го вас погрузят на баржу и довезут до Шлиссельбурга, а там вы свободны, поезжайте куда хотите, живите где хотите, только не в Ленинградской области; можете взять с собой что хотит”.
Когда в назначенный час Вася поехал вместо Lily, чтобы сообщить о ее болезни, он там нашел человек сто высылаемых, главным образом женщин. Старушки в старомодных капорах, в потертых бархатных пальто. Вот с этими врагами наше правительство умеет бороться. И только, как оказалось, с этими. Немцы у ворот, расколошматили часть Ижорского завода, вот-вот войдут в город, а мы старух и одиноких беззащитных и безвредных людей высылаем и арестовываем.
Интересно, что эти “свободные” старухи будут делать, когда их высадят в Шлиссельбурге? В сентябре?»

4 сентября 1941 г.

«Высоко в небе белые комочки разрывов, отчаянная пальба зениток. Внезапно из-за крыш начинает быстро расти белое облако дальше и дальше, на него нагромождаются другие, все они золотятся в заходящем солнце, они заполняют все небо, облака становятся бронзовыми, а снизу идет черная полоса.
Это настолько не было похоже на дым, что я долго не верила, что это пожар. Горели, по слухам, нефтяные склады, продуктовые Бадаева.
Картина была грандиозная, потрясающей красоты».

9 сентября 1941 г.

«Добиваются ли немцы уничтожения здания НКВД, где масса зениток и куда из-за них они подлетать не могут, уж не знаю. Пока что страдают только несчастные мирные жители.
Наш бульвар загроможден скарбом из пострадавших домов. В доме 12, где живут Чернявские, срезало угол, полторы комнаты и кухню или переднюю, в глубину по Друскеникскому переулку. В верхних этажах стоят в остатках комнаты белые кафельные печи с каминами, висит где-то и качается от ветра оранжевый абажур, вдребезги разбитый буфет на оставшейся стене, до которой дотянуться уже нельзя, на вешалке висят два пальто, мужское и женское, рюкзак, стоит чемодан.
Там погибло четверо. Старик с немецкой фамилией Буссе, молодая больная женщина с мужем и еще кто-то, словом, только те, кто не ушли в убежище».

10 сентября 1941 г.

«Вечереет. На душе тошнотно. Мы все смертники, но не знаем, за кем сегодня придут.
Мы 23 года были потенциальными смертниками, а сейчас завершение всей эпохи. Безславное завершение».

12 сентября 1941 г.

«Вчера в госпитале у меня все из рук валилось, разлила марганцовку на скатерть и т.п. Весь день была стрельба из дальнобойных орудий. У наших раненых повышается температура. Почти всех их переложили в коридор, что создает сутолоку, безпорядок. Но коридор внутренний, сводчатый, крепкий. […]
Мы в кольце, вокруг Ленинграда масса нашего отступившего войска, бежавшего за отсутствием командования.
Катин рассказ из окопов. За Красным наступали немцы или финны. Командир и два политрука построили свою часть и ушли, обещав скоро вернуться. Немцы ближе, начали стрелять – наши не знают, что делать. Те продолжают стрелять – наши, отстреливаясь, отступили, дошли до штаба. Отыскали командиров в деревне пьяными с бабами, тут же расстреляли».

14 сентября 1941 г.

«Вчера я возвращалась в десятом часу из госпиталя. Накрапывал дождь. Ни зги не видно. Зарницы со всех сторон неба, – это идут бои. После этих вспышек еще темней. Выхожу на Литейный. Направо, в сторону Невского, далеко за ним зарево, красные тучи. Несутся танки, грузовики с солдатами от Финляндского вокзала. За силуэтом Спасского собора тоже зарницы. Мы в грозовом кольце. Громят Путиловский завод, “Электросилу”, Мясокомбинат. Перед глазами встал образ Петровского Спасителя – глаза, полные смертной муки и жалости. Я подумала: “Твой город громят, Господи, город Петра”. […]
В конце обеда (был целый обед! Без мяса, конечно) звонок. Вася открывает, я слышу Наташин взволнованный голос и Васино громогласное “Слава богу”.
В чем дело? Оказывается, дела очень плохи, немцы быстро надвигаются, по-видимому, возьмут город, будут бои в городе. “Чему же ты радуешься?” – говорю я. “Все что угодно, только не бомбежка”. Я говорю: “Ты не понимаешь трагедии, Россия перестанет существовать”. Он отвечает: “А сейчас? За двадцать три года создался такой клубок лжи, предательства, убийств, мучений, крови, что его надо разрубить. А там видно будет”.
Я сегодня заходила в церковь под грохот дальнобойных орудий. Невесело. Что-то нас ждет?
Я как-то спрашивала Наташу Данько, каково настроение у рабочих. Она говорит, что воззвание Ворошилова о самозащите страшно возмутило рабочих. Все боеспособные уже давно взяты в армию, остались старики и женщины, кто же будет защищать город? И где оружие?
А нормы все сбавляют. Теперь я уже вместо 600 гр. получаю в день 200 гр. хлеба, и этого, конечно, не хватает. Целый день в госпитале – 14 часов продержаться на 200 граммах. Это трудновато.
Вчера Алеша рассказал Васе, что перед выступлением Сталина с 5½ утра по радио предупреждали, что будет чрезвычайное сообщение. Затем, после объявления диктора, что будет говорить Председатель и т.д. и т.д., раздался дрожащий голос: “Братья и сестры”, затем бульканье наливаемой воды в стакан и лязг зубов о стекло. “Друзья мои” – и опять стук зубов о стекло».

16 сентября 1941 г.



«Три месяца войны. Немцы взяли Киев. Сегодня Вася читал очередную немецкую листовку “Мир угнетенному народу”. А дальше: “Мы ведем войну с комиссарами и евреями, сдавайтесь, а не то вы все погибнете под развалинами своих домов. Вы в железном кольце”.
Какой-то grand guignol [издевательство (фр.)]. Кому нужна наша гибель под развалинами Ленинграда? Наша жизнь по советской расценке много дешевле тех бомб, которые на нас потратит Германия.
Эти листовки явно предназначены для создания паники в населении и в почти, по слухам, безоружном войске.
Теперь ходят слухи о совещании в Москве с Америкой и Англией, они, дескать, требуют, чтобы Ленинград был сдан, а по другим версиям – объявлен вольным городом. Очевидно, путают понятия вольный и открытый.
Бьют часы – 11 часов. Toutes blessent, la dernière tuе. Близка ли эта последняя минута? С начала войны немцы все время бросают листовки. Первые были самого радужного содержания: “Жители Ленинграда, никуда не уезжайте, бомбить не будем”. Теперь бабы в очередях это вспоминают. Говорят: “Гитлер нас обманул”».

22 сентября 1941 г.

«В “Известиях” очень невразумительно пишут о голоде в Германии. “На третий год войны снижают паек, мало картошки” и т.д. Для чего это писать и только раздражать бедных обывателей?
На днях, когда вечером все собрались в бомбоубежище, завхоз Антонов делал доклад о сборе теплых вещей для армии, о фанере, которою надо забить окна, и прочих благоглупостях.
Мы, голые и босые, мы должны помогать Красной армии, одевать ее! Я, кстати, хожу в летнем пальто. Осеннее старое я продала зимой, а материю на новое – весной. Буду ходить в летнем до шубы. […]
Вчера я хорошо помолилась, и как-то спокойнее стало на душе. Только бы Соня и Вася уцелели. Наташа принесла слухи из ТАССа, что в Детском [Царском] Селе груды развалин, но памятники старины не пострадали. София совсем разгромлена. Немцы предупреждали, чтобы вывели войска. Г. Попов рассказывал, что немцы требовали, чтобы военные части были выведены из парков, если хотят спасти парки. Части не вывели, и Павловский дивный парк уничтожен.
Неужели наши власти могут что-либо пожалеть из русской старины, власти, которые динамитом взрывали Симонов монастырь и Михайловский златоверхий в Киеве, с его мозаиками!
Что им, этим Рымжам, Житковым, безграмотным parvenus, памятники старины? Я помню, когда я в 1905 году была во Флоренции, там было страшное волнение среди всего населения, все газеты были полны полемикой, где стоять микеланджеловскому Давиду. Он стоял на площади Санториа, а его хотели перенести куда-то в другое место; во всех лавчонках только об этом и говорили.
А нам что? Да еще после двадцатилетнего коммунистического уравнительного бедствия, воспитания.
Сейчас заходил приятель и сосед Кати Князевой Карнаух. Он рассказал, что Шлиссельбург нами сдан, также и Валаам. Что на Валааме мы уничтожили все, кроме монастыря. Теперь речная флотилия пытается доставить в Ленинград продукты и запасы, которые там есть. Этот Карнаух был директором института.
Сегодня утром получили две телеграммы из Свердловска от Лели и Юрия, какая даль, говорили все, что и правительство туда уедет.
Екатеринбург – кровавый город».

24 сентября 1941 г.

«Для меня непонятно, не помещается в моем мозгу, как четвертое измерение, безцельное варварство немцев, бомбардировка больниц. Пострадали Мариинская, Нейрохирургический институт, Николаевский военный, Невропатологическое отделение Медицинской академии, Морской госпиталь на б. Конногвардейской, теперь Красной конницы. Туда были брошены фугасные и зажигательные бомбы, там погибло очень много народу, раненых, много сгорело. Бомба, брошенная в больницу Эрисмана, не взорвалась, а ушла на 6 метров в землю.
Зачем? Показать, что они ни с кем не считаются? Мы это знаем. Неужели же в будущем человечество не восстанет против этого варварства?
Бедный кроткий Николай II организовал Гаагскую конференцию, Бриан Лигу Наций. Все это псу под хвост. Тевтоны über alles».

26 сентября 1941 г.

«…Под разрывающимися снарядами – люди, обыватели роют траншеи. Вчера (говорит Наташа) там стали падать снаряды. Люди побежали. Им закричали: “Стой, ни с места”. Ну, которые умные, те успели убежать, а кто не убежал – все в кашу, одно мясо осталось.
Это рытье окопов в принудительном порядке – загадка для меня и для многих. Рыли под Кингисеппом, Веймарном (Митя Толстой), Лугой, наша Катя была под Лугой, Толмачевом, Красным. Все это взято немцами, и немцы, как говорят, с благодарностью воспользовались готовыми траншеями. Сейчас-то, когда идет обстрел пригородов, это копанье производит впечатление маниакальной идеи сумасшедшего. Стопроцентное выполнение приказа и жажда выслужиться за чужой счет задурило бедным дуракам головы».

2 октября 1941 г.

«Я вчера списала из какой-то статьи в газете: “Великий Сталин неоднократно указывал, что самое ценное в нашей социалистической стране – это люди!!!”».
8 октября 1941 г.

«Сегодня в газетах: сдан Орел, обострились бои на Брянском и Вяземском направлении. Очевидно, Вязьма взята. Немцы берут Россию, как масло режут. И Ларино встало передо мной как живое. Дороги, луга, выбоины на дорогах, мостики, леса, парк с горкой в конце, церковь, папина могила, аромат травы, дорога на станцию, Днепровская долина – я вижу все это, я чувствую запах леса; и все это, быть может, истреблено нашими и немецкими полчищами. […]
А наши газеты, радиопередачи отвратительны и безтактны. Орел взят, Брянск взят, а по газетам мы все время гоним противника.
Позор, и какой позор! Сил нет перенести».

10 октября 1941 г.



«Невероятно унизительно сидеть и ждать бомбу. Я думала о Гитлере, вспоминала его тяжелое лицо. Человек, вероятно, гениальный, одержимый маниакальной и сумасшедшей идеей покорения мира ради торжества своей расы. Все равно этот конгломерат рассыплется. Нельзя поработить нации, давшие миру Толстого и Достоевского, Шекспира. Но патриотизму он людей научит и, даст Бог, подрежет оккультное масонство».
12 октября 1941 г.

«Голод бодро на нас надвигается, то есть он уже пришел, но мы, привыкшие к постоянному недоеданию, мы все еще не решаемся называть вещи своими именами. На эту декаду было выдано мне, как служащей: 100 гр. сахара, 50 гр. масла, 100 гр. леденцов, 100 гр. селедки (¾ селедки), 300 гр. макарон. Это все. И 200 гр. хлеба в сутки. Неслужащие масла не получили вовсе и сахара 50 гр.
На рынках нет ничего, купить нигде ничего нельзя. Картошку отбирают. Кирька, Катин брат, вез по Неве на лодочке два мешка картошки, один из них предназначался для нас. Красноармейцы отобрали у него картошку. […]
Арестованы профессора Бертельс, Жирмунский, Эберт, еще какой-то историк.
Взята Вязьма, вчера Брянск, Москва постепенно окружается.
Что думают и как себя чувствуют наши неучи, обогнавшие Америку. На всех фотографиях Сталина невероятное самодовольство. Каково-то сейчас бедному дураку, поверившему, что он и взаправду великий, всемогущий, всемудрейший, божественный Август.
Наш больной, раненый колпинский рабочий, настроен очень пессимистично. Вчера к нему приезжала жена. Обстреливают Ижорский завод со всех сторон, со стороны Детского, Малой Ижорки, обстреливают и мирный поселок, т.к. наши ставят орудия среди жилых домов. “Я думаю, что ни в одном государстве, – сказал он, – этого не делают. Я ложусь спокойно спать, а утром вижу, что около меня, моего дома огневая точка. Мы с ними бороться не можем. Жене из Колпина выехать не разрешают. Ленинград беженцев больше не принимает, и приходится оставаться под огнем”. […]
Вчера буфетчица Поля принесла мне ½ кг масла за 50 рублей. У нее где-то за Невской заставой знакомая, имеющая отношение к продуктовому магазину. Это может быть неприлично, но голод, искусственно созданный нашими правителями, еще неприличнее.
Ленинград через три месяца войны остался без хлеба и всего прочего.
Тут заплатишь любые деньги».

14 октября 1941 г.

«…В утренних сводках тяжелое положение на фронте, прорыв в западном направлении. Вчера, говорят, перед тем, как известить по радио о взятии Мариуполя, передавалась песня “Москва моя, страна моя…”.
Стыдно за всё. Стыдно за передачи по радио, стыдно за Лозовского. Еврейские parvenus вообще лишены такта, как всякие, впрочем, parvenus, но у иудеев по отношению к России нет ощущения родины. Ужасно».

16 октября 1941 г.

«Вася пишет картину: Божия Матерь Севера. Женская фигура в красном; перед Ней идет мальчик в белой русской рубахе, за ними северное сияние и льды. Мне пришло в голову продолжить: из-под руки Божьей Матери идет снег, а внизу под снегом наши города. Она осеняет нас снежным покровом.
Сказала Васе. У него так холодно в комнате, что невозможно работать. И топить нечем. У меня пока было 10 градусов».

22 октября 1941 г.



«В “Московской правде” статья политрука В. Величко: многодневные бои на дорогах к Москве. […] Дух замирает от ужаса, сколько поляжет там наших, сколько полегло. Во имя России, имя которой правители не решаются произнести. Что будет? А статья Толстого отвратительна. Хвастовство, хвастовство и хвастовство. А сам давно сбежал. “Мы делаем шах королю…” Хорошенький шах.
И почему немцы везде с превосходящими силами? За тысячи верст от своей базы – и все с превосходящими силами. Где же наши миллионы? […]
Наташа принесла из ТАССа слух, что на заводах проводятся митинги о том, что рабочие “просят” снизить хлебный паек в пользу Красной армии. Мы знаем, как проводятся эти резолюции. Сейчас мы погибаем на 200 граммах. Что же будет, если мы будем получать 100 грамм?»

24 октября 1941 г.

«Утром я поехала на Обуховский рынок поискать хлеба. Конечно, ничего не нашла, но не жалею, что съездила. Народ страшен. Это какие-то брейгелевские карикатуры на людей. Все ищут пропитания, хлеба, капустных листьев. Ободранные, с желтыми, изможденными лицами, заострившимися носами, провалившимися глазами. Огромная очередь за капустными листьями, там драка и визгливые ругательства баб. У чайной очередь впирается в дверь, туда старается протолкаться маленький мальчуган лет 8. Взрослый мужчина хватает его и отшвыривает от двери, мальчуган катится кубарем, вскакивает на ноги и с ревом опять лезет в дверь, его не пускают бабы, крик, рев. Женщина с желтым треугольником вместо лица стоит с двумя крошечными желтыми кочешками капусты и пытается променять их на хлеб, девочка меняет пол-литра молока на хлеб, на нее кричат, угрожают милицией. Страшно. Несчастный народ. Скоро мы начнем пухнуть, как в 18-м году».
24 октября 1941 г.


Стихотворение поэта Бориса Лихарева, корреспондента газеты Ленинградского фронта «На страже Родины», было опубликовано в «Ленинградской правде», в праздничном номере 7 ноября 1941 г., то есть еще до всех ужасов блокады. Характерно, что в его сборнике «Ярость» (ОГИЗ. Ленинград. 1943) военная цензура удалила из стихотворения пятую строфу, в которой автор утверждал, что «немки подлые рожать не смогут немчуру», обозначив пропуск отточием.

«Ощущение всеобщего бегства из города. […] И еще ужасно, что мы ничего не знаем, ничего нам не сообщают, внезапно мы узнаем, что Ростов взят нами у немцев, тогда как о взятии его немцами мы ничего не знали».
4 декабря 1941 г.

«Кто-то из рабочих видел по дороге двух замерзших людей; одного около Мечниковской больницы. И все идут мимо них не останавливаясь, никто их не подымет.
“Ну еще бы, – сострил кто-то из рабочих, – вот если бы лошадь упала, так сразу бы все к ней с топорами бросились”. – “Зачем с топорами, – заметил другой, – и так бы разодрали на части”.
Люди вырывают у детей и женщин хлеб, воруют все, что могут. В доме № 15 по Литейной живет сестра из нашего института Элеонора Алексеевна Иванова. Бомба разрушила ее квартиру, но вещи остались, их можно было бы восстановить. Так с кушетки, недавно обитой, уже успели содрать обивку и отпилить ножки.
Несчастный народ. […]
…Я все время вижу на улицах: везут самодельные гробы упрощенной формы, некоторые, видно, сделаны из дверей. Везут покойников на саночках, салазках. Сегодня женщина везла гроб, который был мал покойнику, крышка открыта, только приложена сверху. Спереди торчали завернутые в простыню ноги, сбоку локоть, колени были согнуты, очевидно, чтобы поместить тело. И сколько их везут».

10 декабря 1941 г.

«Жизнь постепенно замирает. У нас в большинстве районов выключили электричество. Нет тока, и не ходят трамваи, стоят заводы. […] Темно. Месяц в туманном нимбе. По Литейному идут толпы народу в обе стороны, идут по тротуару, по улице, идут молча, торопятся. Странное впечатление, какое-то не совсем реальное. На белом снегу, среди огромных сугробов черные силуэты без теней в прозрачных утренних сумерках. […]
Наблюдая очереди, пришла к следующему грустному выводу. Двадцать четыре года рабочий класс был привилегированным, понастроили дома культуры, и вот результат: пролетариат сейчас озверел, женщины – это настоящие фурии. Интеллигентные женщины, мужчины вежливы, молчаливы, любезны, те же набрасываются на каждого. Кроме озлобления от голода и лишений, в них нет ничего.
Я подхожу и кротко спрашиваю, за чем очередь? С остервенением начинают облаивать без причины. Около столовой я нашла крышку от кувшина, очевидно, шли за супом и обронили. Я спросила громко, не потерял ли кто (стоим полчаса на морозе). Войдя в помещение и сев за стол, я повторяю свой вопрос. Двое мужчин на меня начинают кричать: чего вы лезете со своей крышкой, не морочьте голову, теперь и не то теряют, нечего ей было зевать и т.д. Один из кричавших был управдом Якуниной, завладевший ее квартирой. Провалившаяся переносица, глубоко сидящие злые черные глаза под растрепанными бровями, широкий с вывороченными ноздрями нос, это тот тип управдомов, про которых А.О. Старчаков говорил, что они формируются из негодяев.
Воровство неслыханное: Катя Князева видела, как женщина с двумя детьми выходила из трамвая. Она несла кастрюльку с обедом. Ей надо было снять ребенка с площадки, и она попросила какую-то женщину подержать кастрюльку. Пока она снимала ребенка, та пустилась бежать с обедом, ее не догнали».

14 декабря 1941 г.



«Опять на днях вышла в 8 часов утра в очередь (люди становятся с четырех), и опять то же впечатление не реальной жизни, а китайских теней. Много-много ног идут, спешат во все стороны. Люди видны на фоне снега и сугробов только до пояса, верх теряется на фоне домов. Полная тишина, только скрип мерзлого снега под ногами.
Натыкаюсь на молодую женщину, упавшую на дороге, помогаю встать. Никто не останавливается, трусит мимо нее. На ней ватник, платок на голове. Просит помочь ей взвалить на плечи мешок с дровами. Берусь за него – не поднять, такая тяжесть. Немудрено, что она свалилась. Мы обе просим проходящих мужчин помочь (un coup d’épaule) – проходят пролетарии, не обращая внимания. Интеллигентный господин, шедший с дамой, подошел и со мной вместе взвалил дрова ей на плечи.
Днем в тот же день я возвращалась из столовой в третьем часу дня, шла около дома Красной армии. Вдруг раздался страшный детский крик, рев, голоса: держите его, держите его. На другой стороне Литейной вижу бегущего мужчину, его окружают со всех сторон, другой мужчина его хватает, он сразу же вынимает из кармана бумажки, хлеб.
Девочка выходила из булочной, прилично одетый, рабочего вида мужчина выхватил у нее карточки и хлеб и пустился бежать. Это среди бела дня на многолюдной улице. Его повели в милицию.
А вчера такая картина. В одну столовую на Литейной стоит на улице очередь. Три ступеньки ведут к двери. На них стоят несколько женщин с кастрюлями. По этим же ступенькам на коленях карабкается мужчина, почти старик, хватает одну из женщин за ноги и тащит с крыльца. Она с отчаянным криком падает на него; ее соседки стараются ее поднять и поливают руганью мужчину: вот мы тебя в милицию отведем, он каждый день скандалит. Он подымается, и начинается общая ругань. Я ухожу.
И все время везут и везут покойников в белых домодельных гробах».

18 декабря 1941 г.

«Сегодня великий день: всем прибавили понемногу хлеба. Рабочие получают теперь 350 гр., остальные по 200 гр. И все счастливы. Может быть, в честь англичан это сделали в день католического Рождества? Я думаю, смертность напугала начальство. Мрут, мрут безостановочно».
25 декабря 1941 г.

«Пошла сегодня в церковь отслужить панихиду. Никакой возможности, пришлось подать записку на общую панихиду, и даже не знаю, дошла ли она до дьякона, пришлось передать ее через целую толпу. Когда я обратилась с просьбой отслужить панихиду туда, где продают свечи, принимают записки, – “Что вы, что вы, какие там отдельные панихиды, столько покойников, заочных отпеваний, панихид, все будут общие”.
Я отстояла перед этим всю обедню. Чудесно пел хор. Под это церковное пение постепенно очищался мозг от мусора каждодневной жизни. Дух проясняется, горé имеем сердца. Пели запричастный стих, замечательный, начинался одним голосом: “Благослови еси Господи, воззвах Тебе, молю приемли моление мое”».

28 декабря 1941 г.


Л.В. Шапорина «Дневник». Т. 1. М. 2017.


Продолжение следует.

КТО БЫЛ «НИЧЕМ» – НЕ СТАНЕТ «ВСЕМ»


Сэр Джозеф Редьярд Киплинг (1865–1936).


Раб, который стал царем


«От трех трясется земля, четырех она не может носить: раба, когда он делается царем; глупого, когда он досыта ест хлеб; позорную женщину, когда она выходит замуж, и служанку, когда она занимает место госпожи своей».
Книга притчей Соломоновых, 30, 21-23.



Три вещи в дрожь приводят нас,
Четвертой – не снести.
В великой Kниге сам Агур
Их список поместил.

Все четверо – проклятье нам,
Но все же в списке том
Агур поставил раньше всех
Раба, что стал царем.

Коль шлюха выйдет замуж, то
Родит, и грех забыт.
Дурак нажрется и заснет,
Пока он спит – молчит.

Служанка стала госпожей,
Так не ходи к ней в дом!
Но нет спасенья от раба,
Который стал царем!

Он в созиданьи безтолков,
А в разрушеньи скор,
Он глух к рассудку – криком он
Выигрывает спор.

Для власти власть ему нужна,
И силой дух поправ,
Он славит мудрецом того,
Кто лжет ему: «Ты прав!»

Он был рабом и он привык,
Что коль беда пришла,
Всегда хозяин отвечал
За все его дела.

Когда ж он глупостью теперь
В прах превратил страну,
Он снова ищет на кого
Свалить свою вину.

Он обещает так легко,
Но все забыть готов.
Он всех боится – и друзей,
И близких, и врагов.

Когда не надо – он упрям,
Когда не надо – слаб,
О раб, который стал царем,
Всё раб, всё тот же раб.

1922 г.


Перевод Л. Блуменфельда.