sergey_v_fomin (sergey_v_fomin) wrote,
sergey_v_fomin
sergey_v_fomin

Categories:

Любовь Шапорина: «ПРАВО НА БЕЗЧЕСТЬЕ» (9)


Любовь Васильевна Шапорина.


CARTHAGO DELENDA EST


1942 ГОД: январь – июнь


«Уже новый год. Что-то даст нам он, и вообще, доживем ли мы до весны? Смертность катастрофическая. Встретили мы его все-таки с вином. Вася после всех своих криков просил меня не обращать на это внимания, и я пришла к ним со своим вином (“выдали” перед этим) и кусочком хлеба. Тетка Марго принесла им тминного сыра, шумел самовар, и мы решили, не дожидаясь двенадцати, выпить чаю. Пили вино, чокались, пили за присутствующих и за отсутствующих и, главное, желали друг другу выжить, дожить до лучшего времени. Удастся ли это всем, неизвестно. Утешали себя предсказаниями Иоанна Кронштадтского о том, что 41-й год будет самым тяжелым, а дальше будет лучше.
Положение с продовольствием в городе, по-видимому, все ухудшается. Вчера были большие перебои с хлебом, везде громадные очереди».

4 января 1942 г.

«…В распределителях, т.е. магазинах, нет уже давно ничего. И у людей больше нет воли к жизни. Притулиться бы куда-нибудь и перестать существовать. И вот это состояние наступает катастрофически быстро в последней стадии голода. Мы так выголодались, что о ропоте, возмущении, поисках виновных в том, что не было запасов, что не направляют крупных сил на освобождение города или не сдают его, не может быть и речи. О немцах и не говорят. А они ежедневно нас обстреливают из дальнобойных. […]
По улицам бродят люди с ведрами, по воду. Ищут воды. В большинстве домов не идет вода, замерзли трубы. Дров нет. У нас, к счастью, часто бывает вода, и сейчас вот горит электричество.
Писем ни от кого нет.
Идет снег. Все умрем, и нас засыплет снегом. Во славу коммунизма».

6 января 1942 г.



«Электричество не горит ни у нас, ни в больнице, нигде. Тока нет, трамваев нет, дров. Заводы стоят. […] …Пыль не вьется по дороге, трещат сильные морозы до 30°, нас засыпает снегом, и мы мрем, мрем, говорят, чуть ли не по 10 000 в день. Страшно.
Вера, прислуга Кати Князевой, хоронила своего четырехлетнего племянника и рассказала: приезжают грузовики, один за другим, полные покойников. Голые, босые, с оскаленными зубами, открытыми глазами. Тошнехонько. Машинами роют траншеи, как на окопах, и туда сваливают всех этих мертвецов, не то что кладут, а именно валят без разбора и засыпают, это стоит 20 рублей. […]
Хлеб нам прибавляют за счет умирающих, смертников, как их называют».
12 января 1942 г.
«Вчера иду мимо Летнего сада. Деревья в инее пушистом и прекрасном. Навстречу человек лет под 40, худой до отказа, интеллигентного вида. Хорошо одетый, в теплом пальто с воротником. Нос обострился, и, как у многих теперь, по тонкой горбинке носа кровоподтек лилового цвета. Глаза широко раскрыты, вываливаются. Он идет, еле передвигая ноги, руки сжаты на груди, и он твердит глухим дрожащим голосом: “Я замерзаю, я за-мер-за-ю”. […]
…Шла через Марсово поле. Был пятый час, темнело. Пушистый иней розовел. Люди бежали в разные стороны. Меня обогнал молодой краснощекий матрос. Повернулся ко мне лицом, махнул рукой по направлению могил и озорно и громко: “Площадь жертв революции! Так твою распротак. Дожили! Площадь покойников!” Его догнали спутники, и они быстро исчезли в морозном тумане.
Да. Город покойников. «Колыбель революции» расплачивается за свою опрометчивость».

17 января 1942 г.



«Начались пожары. Четверо суток горел дом на Пантелеймоновской, наискосок от разрушенного бомбой. Горят дома по всему городу, горит в Гостином дворе. В государственном плане не было заготовки дров. Трубы лопнули, воды нет, тушить нечем. Все топят буржуйки. Уборные не действуют. […]
Я голодна и слабею. […] Д-р Тройский просит наколоть ему сахар. Я колю щипцами, осколок летит на пол. Не поднимаю, знаю, что маленький. Сдав ему сахар, поднимаю крошечный осколок и с наслаждением съедаю.
На столе лежит ложка, которой раздавали больным кашу. По краю осталось немного каши. Я пальцем как бы нечаянно задеваю ложку, на пальце немного каши, потихоньку облизываю».

18 января 1942 г.



«Никто не моется. По улицам ходят абсолютно закопченные люди, как трубочисты. Замерзла, говорят, водокачка. Немцам не удалось ее разгромить, сами заморозили. Болят руки, суставы пальцев.
Морозы стоят трескучие, вчера было 36°, а сегодня немногим меньше».

25 января 1942 г.

«Вчера была безумно голодна. Попросила у Наташи две столовые ложки муки и сварила болтушку, прибавив для вкуса укропу.
В больнице холодно, в палатах 5-7 градусов. Дежурю теперь в бомбоубежище и двух верхних палатах. Вначале больным делали массу вливаний глюкозы, инъекций камфоры, сейчас все отменили за отсутствием возможности стерилизовать, заменили валерьянкой с ландышем. […]
Город замерзает. Кто виноват? Кроме блокады, конечно, система: отсутствие частной собственности, частной инициативы».

26 января 1942 г.

«Домой решила идти по Фонтанке мимо Инженерного замка – бульвар, который когда-то назывался Золотым бережком и был излюбленным местом юных педерастов.
Миновала цирк, вижу на снегу, в пол-оборота к решетке, лежит человеческая фигура, по-видимому, невысокая женщина, вся обернутая в простыню и перевязанная веревкой, как свивальником. Руки сложены под простыней на груди. Она производила впечатление завернутой статуи, настолько неестественно вытянутой она лежала, не прикасаясь коленями к снегу; по-видимому, завернули ее в ту же простыню, в которой она умерла, ниже крестца было темное пятно, может быть кровоподтек».

27 января 1942 г.

«Выйдя на Дворцовую площадь с Миллионной, я остановилась. Шел снег. Покрытая снегом черная шестерня на штабе неслась вверх. Колонна, штаб, Адмиралтейство, Зимний дворец казались грандиозными и вместе с тем призрачными, сказочными. А внизу по сугробам сновали маленькие, согнутые, сгорбленные, в платках и валенках темные фигурки с саночками, гробами, мертвецами, домашним скарбом, такие чуждые этой призрачной, царственной декорации. […]
Чернь захватила город, захватила власть, захватила страну. Город отомстил за себя. Чернь, лишенная каких бы то ни было гуманитарных понятий, какой-либо преемственной культуры и уважения к человеку, возглавила страну и управляла ею посредством террора 24 года.
Сейчас, когда все инстинкты обнажились, город замерз, окаменел, с презреньем стал призраком, чернь осталась без воды, огня, света, хлеба, со своими мертвецами.
И смерть повсюду».

29 января 1942 г.

«Опять шла мимо Марсова поля, от слабости полная атрофия наблюдательности.
Пройдя аллею, остановилась. По улице выезжала тройка: три бабы, средняя в ярко-васильковом платке с цветами, везли сани, нагруженные трупами. Средняя очень весело, лихо кричала, сверкая зубами: “Жить стало лучше, товарищи, жить стало веселей, вози знай!” Знаменитые сталинские слова».

31 января 1942 г.

«Стояла утром в очереди за сахаром, к сожалению, безрезультатно, песку не хватило. Разговорились с соседкой по очереди. “Умирают теперь люди очень просто. Муж пошел с утра за карточками на завод и не вернулся”.
Отрезают мягкие части тела и едят их, будто бы видели. Легенды это или быль? Сосед Елены Ивановны накануне смерти умолял жену поискать на улице покойника и принести ему мяса. Это, конечно, психоз».

4 февраля 1942 г.

«Очередь вилась змеей взад и вперед по темному магазину (окна затемнены, у продавцов горят коптилки). Вдруг странный звон в ушах, очень скверно и боль в затылке, голоса: шляпу, шляпу-то подберите. Открываю глаза – лежу на спине под ногами толпы, соседки соболезнуют. Рука в муфте судорожно сжимает сумочку с карточками. Меня поднимают, ведут к окну, и опять я прихожу в себя на полу лежащей пластом на спине. Что это – смерть? Мне помогают сесть, и опять я лежу. Или это страшный сон с повторностью положений? И в голове все время фраза: “Тяжелее груз и тоньше нить”, “нить”, и слово “нить” мне представляется узким, острым и длинным мечом, прорезающим мозг. Мозг болит. Темно-черные силуэты толпы, и я на спине под ногами. Неужели это конец? Сердобольные люди подняли меня, усадили на столик, и я ухватилась за прилавок, почувствовала тошноту и сильнейшую головную боль. Тут я догадалась, что угорела. Я выбралась во двор, натерла лоб и виски снегом, поела снежку, отдышалась и вернулась в очередь. […]
…Услыхала чудовищную историю. В квартире 98 нашего дома жила некая Карамышева с дочкой Валей 12 лет и сыном-подростком ремесленником. Соседка рассказывает: “Я лежала больная, сестра была выходная, и я уговорила ее со мной побыть. Вдруг слышу, у Карамышевых страшный крик. Ну, говорю, Вальку стегают. Нет, кричат: спасите, спасите. Сестра бросилась к двери Карамышевых, стучит, ей не отворяют, а крик ‘спасите’ всё пуще. Тут и другие соседи выбежали, все стучат в дверь, требуют открыть. Дверь отворилась, из нее выбежала девочка вся в крови, за ней Карамышева, руки тоже в крови, а Валька на гитаре играет и поет во все горло. Говорит: топор с печки на девочку упал”.
Управхоз рассказал сведения, выяснившиеся при допросе. Карамышева встретила у церкви девочку, которая просила милостыню. Она ее пригласила к себе, обещала покормить и дать десятку. Дома они распределили роли. Валя пела, чтобы заглушить крики, сын зажимал девочке рот. Сначала Карамышева думала оглушить девочку поленом, затем ударила по голове топором. Но девочку спасла плотная пуховая шапочка. Хотели зарезать и съесть. Карамышеву и сына расстреляли. Дочку поместили в спецшколу. От нее узнали все подробности…»

10 февраля 1942 г.


Фото из архива Л.В. Шапориной: операция раненого в ленинградском госпитале, в котором она работала медсестрой во время блокады. 1942 г. В конце войны Шапорина была награждена медалью «За оборону Ленинграда».

«Дежурила ночь, беседовала с санитаркой Машей Цветковой, средних лет женщиной: “Церковь убрали, Бога нет. А Он, Батюшка, долго ждет, да больно бьет. Вот мы теперь за свои великие грехи и получаем. Блуд какой был! Больно нам, а Ей, Заступнице, разве не больно было, как Знаменье-то взрывали и рушили [церковь Входа Господня в Иерусалим], он и стал громить. А Сергию преподобному не больно было, как его церковь [на Новосивковской улице] рушили да каменный мешок на его место поставили [Дворец культуры им. Горького]?».
12 февраля 1942 г.

«Заходила Елена Ивановна. Лесотехническая академия тоже эвакуируется. Е.И. было предложено ехать, но она отказалась. Вернуться в Ленинград будет невозможно. Рассказала следующее: опять вводятся строгости, за опоздание снимают с работы.
2) Рабочий, проболевший два месяца, переводится на иждивенческую карточку.
3) Все справки, заменявшие больным бюллетени, с 3 марта аннулируются, будут действительны только новые, их будут выдавать очень строго.
4) На работу людей с отеками принимать не будут.
5) Эвакуировать дистрофиков не будут.
Все это жестоко до цинизма, но, очевидно, с людьми, дошедшими или доведенными до бараньего состояния, иначе обращаться и нельзя.
А карточки иждивенцев таковы, что на них можно три раза в декаду пообедать. Мария Евгеньевна имеет право использовать в декаду восемь талонов по 20 гр. крупяных и 125 мясных. За суп вырезают один талон, за кашу два. Вот тут и выкуси».

3 марта 1942 г.



«Сверху, по-видимому, решили сделать вид, что все благополучно, а ослабевшие дистрофики – контрреволюционеры. Была статья в “Ленинградской правде” “Холодная душа” – это умирающий дистрофик, апатичный ко всему, не реагирующий на митинговые речи, и есть “холодная душа”.
Быть может, на быдло, находящееся в “парадоксальной фазе” (по Павлову), такое освещение положения и произведет надлежащее впечатление. Но, увы, “холодная душа” скоро превратится в холодный труп, ей не до газет.
На улицах сейчас почти не видно везомых покойников. Говорят, мертвецов велено вывозить только ночью».

13 марта 1942 г.

«Светлое Христово Воскресенье! Славно мы его встретили и разговелись. В седьмом часу вечера 4-го начался налет. Громыхали и ревели зенитки. Раздавались разрывы. Отвела бабушку в ванную, там не так слышно и немного спокойнее. Нервы больше не могут выносить этого ужаса, безпомощного ожидания гибели. Податься некуда. Бомбоубежище не функционирует, его залило водой, все замерзло, наполнено льдом. С часу ночи начался второй налет. […]
Пошла к поздней обедне. Она не состоялась по усталости и болезни священника. Он только “освящал куличи”. Это было трогательно. Шли женщины с ломтиками черного хлеба и свечами, батюшка кропил их святой водой. Я приложилась к Спасителю, отошла в сторону и расплакалась. Я почувствовала такую безмерную измученность, слабость, обиду ото всего, хотелось плакать, выплакать перед Ним свое одиночество, невыносимость нашей жизни. Слезы меня немного успокоили и лик Спасителя. Господи, Господи, помоги мне, помоги всем нам, несчастным людишкам. […] Самое ужасное – думать, что свезут тело в общий морг, без отпевания, без креста. Господи Боже мой, дай мне умереть по-человечески».

5 апреля 1942 г.

«По-видимому, со снабжением не удалось никак справиться. Продуктов было привезено к Ладожскому озеру видимо-невидимо. Не нашли ничего лучшего, как складывать их на льду. В лед попала бомба, очень многое затонуло. Катя Пашникова видела человека, привезшего оттуда мешок гороха, выловленного из воды, там работают теперь водолазы. К Ладоге ходили безконечные эшелоны с эвакуированными, там их перевозили; неужели нельзя было перевезти продукты и раздать населению, которое уж само бы знало, как все это употребить. Но у нас принцип: не допускать никакой частной инициативы, все делать по распоряжению начальства. А начальство бездарно, не заинтересовано в населении, в том, чтобы его поддержать. […]
Ленинград сейчас ужасен. Лужи, грязь, нестаявший лед, снег, скользко, грузовики едут по глубоким лужам, заливая все и всех. Толпы народу чистят улицы, чистят еле-еле, сил-то нет. Трудовая повинность была назначена с 27 марта по 8 апреля – продолжена до 15 апреля. Наша несчастная Вера со своей иждивенческой карточкой и 300 гр. хлеба в день должна работать по 6 часов ежедневно».

10 апреля 1942 г.

«14-го за один день должна была быть проведена подписка на новый военный заем. Делается это так. Несколько человек, в том числе и меня, позвали к нашему зам. директора Воронову. Он болеет и лежит в комнате за дворницкой. Он ведает “Спецчастью”, т.е. НКВД, жена его там официально служит. Он полуинтеллигент, у него острые черты лица, острые глаза. Со мной он крайне любезен всегда. Он сказал несколько слов о важности займа и добавил, что подписка должна быть на месячную зарплату без всяких послаблений, а кто хочет, может внести наличными за месяц или 50 %. Мне поручили медсестер. Двое заартачились, их вызвали к Воронову – и они подписались, конечно. Я написала несколько слов в стенгазету, и написала искренно, ни разу не произнеся слово “советский”. Я написала, что враг должен быть и будет сломлен, тому порукой патриотизм всего народа и героизм Красной армии. Разве это не правда? Я глубоко убеждена, что армия, победившая внешних врагов, победит и внутренних».
15 апреля 1942 г.



«Вчера вечером зашла к нам в палату Надежда Яковлевна Соколова […]Она из морской семьи Павлиновых […] Она рассказывала мне, что знавала одну ясновидящую, Давыдову, которая бывала у них. Умерла в 30-х годах глубокой старухой. С детства, глядя на воду, рассказывала целые истории, не сознавая еще своего дара. В 30-х годах она говорила Н.Я.: “Вот ты скажешь, что старуха совсем завралась, но я тебе говорю, что я вижу много мертвецов на улицах Петербурга, так много, что вы уж их не замечаете. А потом горшок перевернется, всех накроет, и на другое утро проснетесь, и все будет другое. Перед этим умрут три человека. А ты еще встретишь своего бывшего жениха и выйдешь за него замуж” (он эмигрант)».
19 апреля 1942 г.

«1 мая прошло под знаком сплошного ура и веселья по радио. Началось с прочтения приказа Сталина, который перечитывали раз пять в течение дня. А затем ансамбли песен и плясок пели патриотические и якобы народные песни и частушки с уханьем и свистом style russe. По институту даже распространился слух под это уханье, что блокада прорвана!!»
2 мая 1942 г.

«В нашей палате лежит глазная больная Прокофьева. Работала на Звенигородской улице по уборке трупов. “Страшно небось?” – спрашиваю я. “Чего страшно, – говорит она, – они и на мертвых не похожи (она сильно окает), жидкие какие-то, не костенеют. Зимой – ну, замерзали, а теперь в них и костенеть-то нечему. Нагрузим полный грузовик – и на Волково. А там канавы машинами взрывают и всех один на одного”. Эх – без креста!»
6 мая 1942 г.

«Белая ночь, “пишу, читаю без лампады”, сижу в перевязочной, из сада свежий чудесный воздух, весенний. Встает Ларино перед глазами: 21 мая ландыши, дубки. И рядом весь безпросветный ужас нашей мышеловки. По-видимому, нам все-таки суждено здесь погибнуть. Дела на фронте плохи, об освобождении Ленинграда никаких разговоров. […]
Сейчас пришла ко мне санитарка Дуся Васильева поболтать, чтобы разогнать сон. Живет она на Таврической, недалеко от водокачки, дом наполовину разбомблен. Рассказала следующее: зимой они как-то переносили вещи, ходили вниз и вверх по лестнице. Женщина попросила их помочь ей подняться по лестнице – самой ей это было не под силу. Довели они ее до третьего этажа, где сами жили, им было некогда с ней дальше возиться, она побрела одна в четвертый. Не достучалась ли она, но только наутро они нашли ее замерзшей у своей двери. И весь божий день она лежала на площадке, и все через нее шагали. Дуся сжалилась, и они с племянницей отнесли ее в нижний этаж в пустую квартиру. Заявили в конторе дома. Через несколько дней, идя мимо, Дуся решила посмотреть, убрали ли женщину. Она лежала на прежнем месте, раздетая, с отрубленными по торс ногами.
Съели, может быть сварили студень».

4 июня 1942 г.

«Год войны, год блокады, год голода – и все-таки мы живы. Но в каком виде, в каком состоянии! Страшны те, которых видишь на улице, а которые умирают дома, в больницах? Елена Ивановна поступила в госпиталь на Васильевском острове, там главным образом дистрофики с дизентерией и без нее, с колитом и т.п. Она говорит, что у многих такие отеки, что тело превратилось уже в безформенную груду с вздутым животом. Они умирают в полном сознании и очень тяжело.
Нужна эта жертва многомиллионным населением политически или стратегически? Может быть – да, нужна. Но все же это единственный, первый случай в мiровой истории годовой блокады и подобной смертности. Конечно, совершенно неправильно, а для социалистического государства преступно, что одни слои населения питаются за счет других».

22 июня 1942 г.



«Наши управленцы не скупятся на приятные сюрпризы. Получила сейчас повестку явиться с паспортом в райсовет по эвакуации. Сейчас идет бешеная высылка людей, т. к. иначе нельзя же назвать насильственную эвакуацию.
При эвакуации человек теряет право на свою площадь и имущество. Для меня эвакуация равносильна смерти, и лучше уж покончить с собой здесь, чтобы не умирать от сыпняка в вагоне. Чудовищно. Целую жизнь собирала книжку за книжкой, если что и ценю, это умственный уют, свой угол. И вдруг все бросить и с 50 рублями в кармане ехать неведомо куда, куда глаза глядят. Может ли быть что-нибудь ужаснее, нелепее в своей жестокости, циничнее наших нравов, правительственного презрения к человеку, к обывателю. Слов не нахожу. Пойду завтра в Союз композиторов и скажу Валерьяну Михайловичу, чтобы делал что угодно, чтобы отменить эвакуацию, а то я в самом деле повешусь; к сожалению, отравиться нечем. […]
В мои годы быть выброшенной на улицу, превратиться в нищую, без угла! С собой можно взять только 30 кг, взять столько, сколько можешь сама поднять и нести. Следовательно, мне надо брать не более 10 килограмм».

23 июня 1942 г.


Л.В. Шапорина «Дневник». Т. 1. М. 2017.



Продолжение следует.
Tags: Мысли на обдумывание, Шапорина Л.
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 14 comments