sergey_v_fomin (sergey_v_fomin) wrote,
sergey_v_fomin
sergey_v_fomin

Category:

«СКАЗКА ЛОЖЬ, ДА В НЕЙ НАМЕК!»


Дадоново войско. Иллюстрация Ивана Бибибина к «Сказке о золотом петушке» А.С. Пушкина. 1906 г.


«Не боится, знать, греха...»


Властитель слабый и лукавый,
Плешивый щеголь, враг труда,
Нечаянно пригретый славой,
Над нами царствовал тогда.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
«Я всех уйму с моим народом!» –
Наш царь в Конгрессе говорил,
А про тебя и в ус не дует…

А.С. ПУШКИН. «Евгений Онегин». X гл.


Не Богу ты служил и не России,
Служил лишь суете своей,
И все дела твои, и добрые и злые, –
Всё было ложь в тебе, всё призраки пустые:
Ты был не царь, а лицедей.

Ф.И. ТЮТЧЕВ.


«…“Сказка о золотом петушке”, неразрывно связанная со всем циклом, в то же время стоит особняком, замыкая процесс и вместе с тем как бы переводя его в новое измерение. Меньше всех других она похожа на русскую народную сказку, и источник ее совсем иной: как установила А. Ахматова, основой для Пушкина стала новелла американского писателя Вашингтона Ирвинга (“Легенда об арабском звездочете”), которая написана в духе восточной легенды и повествует об Испании времен мавританского владычества. Единственная ярко русская черта сказки – колоритный характер центрального героя, Дадона.
Уже одна эта пестрая “география” – Россия, Америка, Испания, Восток – предполагает поистине мiроохватывающий характер сказки. В самом деле, чем глубже вдумываешься в эту странную – и страшную, прежде всего своей загадочностью, своей таинственностью, – историю, тем яснее видишь, что здесь и в самом деле словно закодирован некий всеобщий закон нашего бытия, что в молчаливой глубине этой притчи покоится простой и великий смысл, равно касающийся и отдельной человеческой жизни, и существования всего людского рода.
Этого нельзя не почувствовать, но это очень трудно выразить в понятиях. Отчасти тут можно выйти из положения, поставив такой вопрос: почему так случилось с Дадоном? За что он столь сурово наказан?
А. Ахматова утверждала, что кара постигла царя за нарушение слова, данного Звездочету: “Волю первую твою Я исполню как мою”. “Первой волей” Звездочета была просьба: “Подари ж ты мне девицу”. Дадон отказался ее выполнить, мало того: в гневе убил Звездочета, – за это и был безпощадно казнен Золотым петушком, “А девица вдруг пропала, Будто вовсе не бывало”.
Но ведь это лишь самый конец истории – и нарушение слова, и убийство; а всё, что привело к такому концу: нападения врагов, исчезновение одного сына, пропажа другого, страшное зрелище их взаимного братоубийства (вспомним о теме семьи в пушкинских сказках!), от которого “Застонала тяжким стоном Глубь долин, и сердце гор Потряслося”, содрогнулась даже “равнодушная природа”, – все это произошло до того, как Дадон нарушил данное слово; иными словами, кара началась гораздо раньше. За что же?
Именно такой вопрос задал автор этих строк много лет назад детям, собравшимся послушать его рассказ о Пушкине-сказочнике. И девочка лет десяти так ответила на этот вопрос:
– За то, что Дадон, когда был молодой, обижал всех соседей.
Ответ – абсолютно точный, простой и единственный, к которому взрослый человек, профессиональный пушкинист, подошел путем долгих, напряженных размышлений, – ребенком был найден в мгновение ока.
В самом деле, судьба Дадона есть своего рода модель человеческой судьбы – такой судьбы, которая складывается в результате необыкновенно распространенного типа поведения. Все, что делает Дадон, диктуется исключительно его желаниями, хотениями, его вожделениями (в широком смысле слова) – вожделениями властолюбия, сластолюбия, гордыни, – и больше ничем.
Хотел соседям “наносить обиды смело” – наносил; после этого захотелось как ни в чем не бывало “отдохнуть от ратных дел”, не неся ответственности за свои безчинства, – потребовал отдыха, “покоя”; захотелось насладиться обществом “девицы” – наслаждается прямо в виду мертвых, друг друга убивших собственных сыновей; когда хочется – дает любые обещания, когда неохота их выполнять – отрекается; и “смолоду”, и “под старость” ведет себя так, словно все на свете создано и существует в расчете только на него.
Это судьба человека, который, существуя в не им созданном мiре, тем не менее считает себя полным в этом мiре хозяином и распорядителем, могущим безпрестанно от него брать, ничего не отдавая, ничего не платя, – и в конце концов полной мерой расплачивается за это злостное заблуждение.
“Модель” эта, в сущности, универсальна: все мы – в своем роде Дадоны, почти для всех нас наши интересы и хотения – на первом месте, остальное, как правило, менее важно, а если жизнь встает поперек наших хотений, мы обижаемся на невезение, а то и гневаемся на “коварство” судьбы, как разгневался Дадон на преградившего ему путь Звездочета.
Кстати о Звездочете. У Пушкина он почти лишен личных, характерных черт, едва ли не безплотен. Между тем у Вашингтона Ирвинга чародей – вполне реальный старик, с характером, и к тому же привередливый сластолюбец, охотник до восточной роскоши и до женской красоты, – оттого ему и хочется отнять у султана прекрасную пленницу.
У Пушкина Звездочет – скопец, и это единственное, что о нем доподлинно известно. Прекрасная женщина ему не нужна. Ему нужно, чтобы Дадон выполнил свое обещание.
Но ведь на самом деле это нужно не столько ему, сколько Дадону.
А Дадон этого не понимает – и гневается на Звездочета. И так решается его судьба.
Собственно, вся сказка – о том, что такое человеческая судьба, в сказке спрессован многовековой опыт человечества в постижении смысла этого понятия. […]
Пушкинский герой создан в христианскую эпоху. Христианство не отвергло языческое знание, а дало ему свое место, иные координаты. Оно дало человеку сознание того, что бытие и его Творец небезразличны к нему, человеку, что человек, более того, есть любимое дитя Бога, “венец творения”, ради которого, в сущности, создан весь мiр. Это сознание налагало на человека огромную ответственность за себя и за весь мiр. Со временем эта ответственность была забыта, хуже – она превратилась в безмерную гордыню, доходящую порой до соперничества с Богом (вспомним “Сказку о рыбаке и рыбке”).
Таков Дадон – он ведет себя так, будто весь мiр находится в его полной воле и подчиняется его хотениям. Он “смолоду” поступает как герой первой сказки, погнавшийся “за дешевизной”, и кончает тоже тем, что пытается уйти от выполнения уговора: герой первой сказки придумывает несуществующий оброк с чертей, герой последней бросает Звездочету: “Или бес в тебя ввернулся?” – за что оба должны жестоко поплатиться: один получает “по лбу”, другой – “в темя”.
Вспомним также “Сказку о рыбаке и рыбке”: Старуха своим последним желанием захотела, в сущности, отменить то “ласковое слово”, которое Старик дал Рыбке, отпустив ее (“Бог с тобою, золотая рыбка!”), и закабалить Рыбку – Дадон отменил слово, данное им Звездочету, и тем самым, как и Старуха, перешел границу, которую безнаказанно переходить нельзя.
Жизнь идет вопреки хотениям Дадона, подчиняется не его воле, а иной, высшей, – потому что он, делая все то, чего делать нельзя, совсем не делает того, что должно делать человеку, оставаясь человеком. Так складывается его “несчастливая” судьба, и в этом нет ни странности ее, ни “коварства”.
В отличие от народной сказки, судьба эта воплощена не только в рисунке сюжета, но и в персонажах. Это, конечно, таинственная троица: Звездочет, Золотой петушок и Шамаханская царица, – группа, придающая сказке жутковатую загадочность. Все эти “герои” как-то безплотны, схематичны и одноцветны, почти как персонажи древней народной сказки (кстати, цвет здесь важен: Звездочет – белый, “поседелый”, как вечность, Петушок – царственно-золотой, Царица сияет “как заря”, на ней словно отблеск “кровавой муравы”, на которой лежат сыновья Дадона); но это иная схематичность, это скорее призрачность, фантомность (что народной сказке чуждо).
Вспомним, что в конце девица “вдруг пропала, Будто вовсе не бывало”, и притом пропала как раз в тот момент, когда “пропал” (“охнул раз – и умер”) сам Дадон. То есть ее самой по себе как бы и не было, она – часть жизни Дадона, его помыслов и хотений, часть души героя, который, вот уж поистине, “Не боится, знать, греха”; не обычная сказочная героиня, а фантастическое воплощение жизненных вожделений Дадона.
Они-то, вожделения, и есть подлинный, главный “враг”, о котором так настойчиво кричит петушок, – ведь, по желанию самого героя, он должен был охранять его не только от соседей, не только от “набега силы бранной”, но и от “другой беды незваной”.
Этой “бедой незваной” и оказывается сам Дадон, “беду” свою он несет в себе – и словно сам себя же убивает: “хватив” Звездочета “жезлом по лбу”, тут же получает удар “в темя”.
Каковы поступки, желания, помыслы человека – такова и его судьба. В сущности, все три странные фантома – не герои, а символическое воплощение исполнения желаний героя, а тем самым – и его судьбы. Судьба совершилась, герой обратился в ничто – исчезли и они: один “упал ничком, да и дух вон”, другой “взвился”, третья “пропала”.
Но это уже не сказка. Это в полном смысле литература, возникшая из сказки. По идейно-художественным приемам это близко, скажем, к “Шагреневой коже” Бальзака, к “Портрету Дориана Грея” Уайльда, это, наконец, близко к философской фантастике XX века: припомним, например, “Солярис” Ст. Лема, где “мыслящий океан” (ср. тему и роль моря у Пушкина) отзывается на тайные помыслы героев, воплощая их в реальность. [А еще, конечно, “Сталкер” Андрея Тарковского с таинственной комнатой в Зоне, в которой исполняются самые заветные, самые искренние желания. – С.Ф.]
Сходная с современной фантастической философской притчей, эта сказка в то же время напоминает древний жанр учения, или поучения, где жизненные и нравственные уроки увязывались с религиозной концепцией мiроздания; недаром последнее слово сказки – “урок”.
“Урок” этот, однако, вовсе не языческого мифологического свойства. Для языческого сознания, как уже говорилось, бытие безразлично к человеку; и потому человеческая судьба – вещь необратимая, ее не исправишь и не искупишь, такой вопрос даже и не ставился, человек словно попадал в капкан.
У Пушкина не так. У Пушкина бытие не ставит человеку ловушку, а ведет с ним диалог.
В финале пушкинской сказки совершенно ясно, что Дадону дается возможность выбора. Если бы он сдержал свое слово, если бы впервые в жизни поступил по правде, предпочел бы не ударить, а отдать – вся его жизнь была бы искуплена, ибо он сам стал бы другим, оплатив ее добровольно. Но он остался таким, каким был, и потому расплатился за эту жизнь иначе – обратившись в прах, поскольку ни во что другое такая жизнь перейти не может.
Мрачность подобного финала подчеркивает, оттеняет наличие той светлой возможности, которая у человека есть, которая ему предлагается. В мiре “Сказки о золотом петушке”, в пушкинских сказках вообще (вспомним: “Тут они во всем признались, Повинились, разрыдались... Царь для радости такой Отпустил всех трех домой”) судьба – в отличие от мiра языческого, мифологического – вещь в принципе обратимая, искупление – реально, даже в самый последний момент: у человека всегда, пока он жив, есть возможность раскаяться, стать иным, исправить свой путь, свою душу и тем открыть ей тропу к безсмертию; все зависит от желания и готовности к этому.
Завершающая цикл “Сказка о золотом петушке” многим отличается от остальных сказок – прежде всего своим суровым, даже грозным пафосом, заставляющим вспомнить то Ветхий завет, то (в связи с ее восточными оттенками) Коран, – но внутренне она неотъемлемо принадлежит христианской культуре, воплощает христианский взгляд на мiр и человека, на бытие и человеческую судьбу.
Ее таинственность и драматизм – не чисто литературный прием, в них отразился драматический, нередко и трагический, жизненный опыт самого поэта, опыт, обретенный в личном пути – пути, руководимом “духовной жаждой” и взыскательной, порой до жестокости, личной совестью гениального, но смертного и грешного, как все мы, человека.
“Сказка о золотом петушке”, как и “Сказка о рыбаке и рыбке”, касается не только индивидуальной судьбы – в ней явственно символическое, эсхатологическое, даже апокалиптическое начало, она – о человеке, о целях бытия, о том, как понимать смысл и цель земной жизни человека. Это делает ее одним из главных произведений позднего Пушкина с его сосредоточенностью на том, что Достоевский называл “последними вопросами”. […]
Сохранив опору на древние мифологические представления о бытии как системе твердых законов, Пушкин в своих сказках преодолел ограниченность создавшего сказку языческого сознания: построил картину мiра, в котором любовь и верность превыше законов, а главное чудо – человек: существо, одаренное не только физическим естеством, обреченным разрушению, смерти, но и душой, духом, истинная природа которых – жизнь, вечность.
Последняя сказка цикла сурова. Но ее суровость еще ярче оттеняет красоту и добро мiра пушкинских сказок. Это светлый мiр. То есть – такой, в котором ясно, что светло, а что темно, что высоко, а что низко. Это не мiр сплошного добра – это мiр ясности духа.
Благодаря развернутости к жизни духа, в которой есть возможность добра, истины, красоты, милосердия, искупления, безсмертия, художественный мiр сказок Пушкина, несмотря на “разрушение жанра”, остается целостен и нерушим, неразъято прекрасен, вечен и полон неиссякающей радости бытия».



Валентин НЕПОМНЯЩИЙ «Несколько новых русских сказок» (1991, 1999).
Tags: А.С. Пушкин, Мысли на обдумывание
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments