?

Log in

No account? Create an account

September 8th, 2019


Любовь Васильевна Шапорина 1928 г.


CARTHAGO DELENDA EST


1930-й ГОД


«Стоит записывать то, что рассказывают крестьяне. Молочнице написали из ее деревни Московской губернии, что там колхозники объезжают на тракторах деревни и забирают у мужиков последнее. У ее старика-отца был заготовлен для кур – больше у него ничего нет – мешок овса, и тот забрали, два рубля денег, он побоялся даже дочери написать, уже соседи дали знать, что старик совсем погибает. Она же говорит: “Мне один партиец говорил, что все будет по-старому, а в газетах только для иностранцев написано”.
Паша приехала из деревни (Псковская губерния) – продали корову и лошадь, бросили хозяйство, повсеместно дорезают скотину, бегут в леса, города – разорение полное. “Словно Литва-разорительница прошла”. Вспомнили псковские свою старину.
Один крестьянин поехал жаловаться в Ленинград. Когда он вернулся, то был арестован и отправлен неизвестно куда.
Ксения Эдуардовна Дешевова провела месяц (февраль) в Коктебеле. Там творилось совсем дикое. Так называемых кулаков обобрали и выслали в Феодосию, причем мужчин отдельно, женщин отдельно, детей также. Дул норд-ост – дети позамерзали, женщины рожали в дороге, т.к. высылали, не считаясь ни с чем. В городе свиданий несчастным не дали, начались эпидемии.
Что это? Право на безчестие, на проклятие? […]
Как ни было плохо Алене, когда я заходила в церковь помолиться перед распятием, я не могла не молиться за Россию. Когда я закрываю глаза и думаю о России, мне представляется она живым существом, с которого живого сдирают кожу, кровь хлещет. Такого разорения, такого наказания, конечно, Россия не переживала никогда, даже при татарах. Тогда можно было защищаться, геройски умирать, жив был дух, мог быть “злой город Козельск”, Китеж Божья Матерь накрыла Cвоим Покровом. Какое счастье опуститься в бездонную глубину, слушать благовест святых колоколов и не быть.
Кстати, Пришвин у Шишковых рассказывал (показывал снимки), как сбрасывали в Троицкой лавре колокола Годунова и других. Когда их уже свалили и вокруг толпились официальные лица, случайно подошел мужик, ничего не знавший об этом. Он остановился, долго и удивленно смотрел на разбитые колокола, потом взглянул наверх, понял. “Сукины дети”, – единственно, что он мог сказать. Я передавала это Щеголеву. “Ну, если это единственный протест русского народа, то это не страшно, надо все колокола снять, к чему они и кому нужны?” “И все церкви снимем за пятилетку, – добавил Павлуша, – кроме особо ценных в художественном смысле”. Я боюсь, что протест будет не сейчас, и кабы он не был очень страшным. “И ты его узнаешь и поймешь, зачем в его руке булатный нож” [М.Ю. Лермонтов]».

28 марта 1930 г.

«Вчера в поезде по дороге из города в соседнем отделении ехал пьяный. Неподалеку в уголке сидел священник. Пьяный начал к нему приставать грубо и гадко. Тот молчал и даже не шевелился – ведь “служители религиозных культов” вне закона. Но публика вступилась. Тогда он стал лезть ко всем. Последнее, что до меня донеслось: “У тебя мещанская и дворянская душа. Должóн я тебя психологически раскулачить! Что сказал Сталин!”
Невзирая на это, раба Божия в Детском вывели. За ним шел ражий детина в форме ГПУ, которому он говорил: “А ты, верно, уж родственник Романовых”. – “Родной дядя, иди, иди”».

20 апреля 1930 г.

«…Писателей отправляют бригадами в колхозы, совхозы, заводы и пр. смотреть, писать и вести культурную работу, на что ассигнуются большие деньги. Толстой ездит слушать лекции в Гипромез и летом едет на Урал на завод. Федин говорит: “Это кончится тем, что Госиздат попадет в окончательный тупик. Прельщенные деньгами, на это бросятся все, и к осени будет написано столько дряни, которую никто не будет ни читать, ни покупать”.
Мне чудится во всем этом грандиозный подкуп. И насколько наши gouvernants [правители] бездарны в смысле внутреннего хозяйства страны, настолько они собаку съели в подкупе и растлении нравов. Меня гнетет вся эта безграничная ложь, фальшь и насилие – угнетает нестерпимо; у меня ощущение, что какие-то сотни пудов давят на мои плечи, – а податься некуда».

5 мая 1930 г.

«Когда я бываю в Петербурге, то прихожу в положительно разъяренное состояние и мысленно ругаюсь самым непристойным образом. Шум, какая-то толпа ободранных, желтых, изможденных, озлобленных людей; на углах неистовые громкоговорители, которых никто не слушает, но которые оглушают и поставлены нарочно, чтобы сбить людей с толку. В магазинах ничего нет. Окна в кооперативах разукрашены гофрированной разноцветной бумагой, и все полки заставлены суррогатом кофе, толокном и пустыми коробками. На магазинах обуви объявления: сапог мужских, дамских, детских нет. Папирос нет, табаку нет, чулок для Васи нет, штопальных ниток нет, материи для обивки нет, в комиссионном магазине, казенном, на мой вопрос, есть ли простыни, барышня с презреньем ответила: от 30 рублей штука и дороже. К русскому обывателю, интеллигенту там относятся с презреньем, он ведь главным образом продает, где ему купить! […]
Когда-то Петтинато, когда жил здесь, говорил мне, что его поражает в нашей толпе, даже в церкви (мы были с ним в Казанском соборе), отсутствие желания отодвинуться от соседа, не столкнуться. У нас всякий прёт (не идет, а всегда прёт) телом на тело, не ощущая всего ужаса этого. Наша толпа – толпа дикарей, стоящих на самой низкой степени развития. […]
Ненавижу. Ненавижу беспардонную, звериную грубость, тупость, наглость, ни на чем не основанную. Ждут поезда, вернее момента, когда отворятся двери на платформу. И бросаются так, как будто им в спину стреляют из пулеметов. Не видят перед собой никого, готовы всё и всех смести – брбр, – и это дурачье околпачивают как хотят. Валяются на улицах, просто, без стеснения, без стыда. Это все ужасно. Ужасней, чем мы думаем. С каким презреньем должен англичанин смотреть на эти валяющиеся мертвецки пьяные фигуры, на все.
Больно. Святая Русь!»

22 мая 1930 г.



«Тоска невероятная, такая тоска, что кажется, голову бы себе размозжила! Можно ли жить в стране, обреченной на голодное вымиранье, можно ли жить среди тупых, мрачных, озлобленных людей, злополучной, голодной, обманутой черни, мнящей себя властительницей. Я слушала как-то в вагоне разговор двух молоденьких женщин: “У нашего поколения нет ни прошлого, ни будущего, одно тяжелое настоящее. Старшее поколение живет прошлым, воспоминаниями, оно видело хорошую жизнь. У нас же только служба, жизнь впроголодь и ничего лучшего впереди”.
Жалко мне их стало очень. Как бы я жила, если бы я не знала Италии, если бы на каждом шагу меня не поддерживало Ларино, прошлое. Когда я шла за гробом А.И. Зуевой по полям за Мечниковской больницей, слыша пенье жаворонков, я вспоминала Помпею, я шла там в старый амфитеатр, и так же пели жаворонки, и еще звенели пчелы. И так захотелось в Италию. Умереть только там. Лежать только в моей Святой земле. […]
Я была в мертвецкой. Это очень страшно. Но потом я поехала на Охту на кладбище, и люди, ехавшие в трамвае, были еще страшнее мертвецов. Желтые лица с кожей, туго обтягивающей кости, провалившиеся глаза, люди, отощавшие от долгого недоедания и обреченные на смерть. В 18-м, 19-м году было совсем другое и “смертники” были другие. Это были главным образом интеллигенты. Они были ошеломлены революцией, внезапно наступивший голод сразу сломил слабых. Люди пухли от голода. […] Теперь не то. Долгое недоедание высушило людей, и теперь хуже вид у рабочих. Они тоже желтые, но совсем высохшие, худые. С них сдирают под видом соревнования, ударничества и пр. девять шкур. […]
До какого крайнего банкротства должно было дойти государство, решившееся обречь своих жителей на такой голод во всех отношениях и вывозящее все вплоть до лука и чечевицы за границу. Какой это глубочайший позор! Все это рабочим объясняется строительством. Но зачем строить, когда работать некому? Вся эта ложь меня приводит в исступление, и до чего я презираю народ, который все это терпит. Он, очевидно, и не заслуживает ни лучшей жизни, ни лучшего правительства. Но людям со свободным духом здесь не место, и надо направить все усилия, чтобы в будущем экспатриироваться. […]
Сегодня я была в городе. Нигде нет никаких материй, никакого мыла, ничего съедобного, кроме Первой конной (колбасы), люди ходят из магазина в магазин с тупыми лицами. […]
Знакомая К. служила в Москве гидом и была приставлена к каким-то иностранцам, которым понадобилось купить кусок туалетного мыла. Обошли весь город и не нашли. Иностранцы были удивлены, а девица страшно сконфужена. Она отправилась в Наркоминдел, рассказала это, и ей дали наряд на мыло, которое она и передала своим иностранцам. Они опять удивились и стали допытывать ее, какими судьбами ей удалось достать это мыло. Узнав, в чем дело, они взяли да и написали благодарственный адрес в Комиссариат иностранных дел за доставленный им кусок мыла. Девице влетело, и, кажется, она лишается места.
Но что должен думать приезжий европеец о стране, в которой на 13-м году революции, в мирной обстановке обыватель не может себе купить куска мыла? Кому это нужно – вот что меня интригует».

16 июня 1930 г.

«Сейчас в сентябре более или менее стабилизировалось положение в том смысле, что как все исчезло, так ничего и нет. А то все исчезало постепенно. Был сахар, еще в марте продавался в кооперативах без карточек по 1 р. 65 коп. кило, потом по 2 р. 30, затем не стало, и сейчас на рынке он 7 р. Исчезло мыло, порошок для стирки, ситец, сапоги, какие бы то ни было; разменная монета. Когда приезжаешь в город, то потрясают очереди, все улицы уставлены народом. Иностранным туристам велено объяснять, что это стоит беднейшее население, которому все раздается безплатно».
9 сентября 1930 г.

«Вчера заходила Катя и рассказывала очень занятно. Она служит в столовой на Средней Рогатке, и они обслуживают рабочих совхоза. В 10 часов утра к ним является целая партия в 150 человек: это субботник, работницы и рабочие с какой-то швейной фабрики в Петербурге, идущие выбирать картошку в совхозе, главным образом молоденькие еврейки, девицы с маникюром, в тоненьких туфельках, туфли и чулки мокрешеньки. Они шли пешком; вышли накануне после обеда, где-то ночевали, устали и промочили ноги.
Их представитель потребовал чаю для них и воды выстирать чулки, Катя направила их в канаву. Спели “Интернационал” и еще кое-какие песни, попили чай, обсохли, в двенадцатом часу пошли за полверсты в совхоз выбирать картошку. К 2 [часам] вернулись, попели, пообедали, отодвинули столы и стали танцевать. С ними был оркестр в 12 человек и баян. Потанцевали, попели и пошли картошку выбирать. В 6 часов поехали домой, на этот раз уж на поезде.
Представитель хвалился, что они набрали 50 мешков картошки за день. Во что же обошлись правительству эти 50 мешков? Пропущенный день на “производстве”, чай, обед и молоко. И кому это нужно: шум, реклама и ничего всамделишного. А картошка в земле, и овес до этих пор не убран. Одно сплошное очковтирательство, а зачем? Не пойму».

24 сентября 1930 г.

«Рубила капусту для пирога. Неподатливые листья падали на пол, сечка мельчила остальные – коммунизм с нами делает то же самое; мы все время равняемся по низшему, по мелкому: чуть крупный лист – сечка его пополам. И все мельче и мельче рубится капуста. Также и мясорубка.
У нас расстреливают в спину, в затылок, чуть ли не в упор. Можно ли выдумать более подлую казнь, более подлый народ? Меня начинает искренно возмущать, когда во всех бедах обвиняют правительство, большевиков. Народ подлый, а не правительство, и, пожалуй, никакое другое правительство не сумело бы согнуть в такой бараний рог все звериные инстинкты. Я помню этот звериный оскал у мужика при дележке покосов».

11 октября 1930 г.

«Сейчас люди не верят своей собственной тени, – а вдруг как она служит в ГПУ? В пятницу после ареста Е.И. я зашла вечером к Ш. Никого не было. Они очень милые люди, хорошие, вероятно добрые. Но говорить нам было не о чем. Я знаю, что он думает и что наболело у него, но он не говорит ни звука. Что он – меня боится, что ли? И это ощущение недоверия так противно, что не хочется больше никого видеть».
2 ноября 1930 г.

«Перед праздниками, 7 и 8-го, пустили в продажу посуду, для людей первой категории, конечно. В городе бабы становились в очереди с ночи и в один день все расхватали. У нас в Детском всякий покупатель кастрюли, чугунка и т.п. обязан был купить ночной горшок, и все детскоселы ходили по городу, по другим очередям, вооруженные ночными горшками».
9 ноября 1930 г.

«В “Литературной газете” 10 ноября была статья Толстого, смысл которой сводился к словам: “Вся жизнь моя была залогом свиданья верного с тобой”. “Я вам – утро человечества, социалистическое строительство!.. – нельзя ли на чаек с вашей милости, домик в пожизненное владение”. Некрасиво как-то очень. Может быть, он вдруг уверовал, все может быть, но вера эта – ей грош цена. В прошлом году Мите была взята гувернантка, архирелигиозная, поклонница отца Александра, и был вначале полный восторг. У ней и Алена занималась с Митей до Нового года. А теперь Митя октябренок, а Никита пионер. А за границей Фефа был бойскаутом. Тут не смена вех, а отсутствие каких бы то ни было вех. Замена убеждений чутьем, где выгодней и безопаснее. Рыба ищет, где глубже, а человек, где лучше. Так и А.Н.
Но я больше у них бывать не смогу. Они затратили сейчас на дом, я думаю, тысяч 10 – 15, А.Н. говорил: “У нас будет две ванны, – одна будет замечательная, как у куртизанки, повесим похабные картинки…” Утро человечества. И ведь все равно никто не поверит.
А вчера было собрание интеллигенции: профессора, Петров, Толстой говорил речь о вредительстве, еще не было в газетах подробностей. Шабесгои. Всё это люди, зарабатывающие тысячи, – откуда и преданность. Может быть, я ошибаюсь, но я верю в одно, что не может и никогда этого не было в истории человечества, чтобы религия, основанная на ненависти, на порабощении целой нации, на внедрении в нее враждебных ее существу идей, могла существовать».

24 ноября 1930 г.

«И мы еще думаем, что сами делаем свою историю. Те, которых теперь расстреливают, кому-то мешают для колонизации России. Это так же ясно, как простая гамма, и безконечно стыдно слышать улюлюканье интеллигенции и Подлейшего Максима [Горького]. Я раскрыла вчера газету, и мне просто стало дурно, и я расплакалась. Больше не буду читать, так как я не верю ни одному слову. Мы слепые котята, quantité négligeable [ничтожество (фр.)], а вокруг наших недр борются два мiра – Европа и Америка, так мне кажется. Кто раньше захватит. И чтобы к моменту захвата ни одного человека не осталось. Только чернь. Боже мой, Боже мой, Ты нас оставил, или это необходимый урок? Любовь к отечеству и народная гордость?»
27 ноября 1930 г.


Л.В. Шапорина «Дневник». Т. 1. М. 2017.


Продолжение следует.

Profile

sergey_v_fomin
sergey_v_fomin

Latest Month

October 2019
S M T W T F S
  12345
6789101112
13141516171819
20212223242526
2728293031  

Tags

Powered by LiveJournal.com
Designed by Lilia Ahner